Эндимион. Восход Эндимиона | Страница: 308

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Через несколько часов, в сумерки, мы выходим из подвала живыми. Приехало много новых фургонов – больших, с двустворчатыми дверями, цвета хаки. У них на бортах нет никаких рисунков. Охранники распахивают двери – фургоны набиты почти до отказа, в каждом от семидесяти до восьмидесяти человек. Ни одного из них я не знаю.

Немцы пинками загоняют нас в большие фургоны. Я слышу плач и крики и начинаю молиться, и люди подхватывают вслед за мной слова: «Шма Израэль» – «Слушай, Израиль». Мы молимся, пока нас заталкивают в вонючие фургоны. Мы продолжаем молиться, когда захлопываются двери.

Снаружи немцы орут на шофера-поляка и его польских помощников. Я слышу, как один из помощников по-польски выкрикивает: «Газ!», и раздается звук, как будто под днищем грузовика соединяют трубы или шланги. С ревом заводится мотор.

Рядом со мной некоторые еще продолжают молитву, но большинство плачут и кричат. Фургон медленно, очень медленно трогается с места. Я знаю, что нас везут по узкой асфальтовой дороге, которую немцы проложили от Хелмно до леса. Эта дорога ведет в никуда, она обрывается посреди леса, расширяясь так, чтобы грузовики могли развернуться, не съезжая с асфальта. А дальше – ничего, кроме печей, выстроенных по приказу немцев, и вырытых по их же приказу рвов. Евреи в лагере, прокладывавшие эту дорогу, строившие эти печи и копавшие эти рвы, рассказывали нам обо всем. Мы не верили им, а потом их забрали… оттранспортировали.

Воздух густеет. Нарастает плач. Голова раскалывается. Трудно дышать. Сердце бухает. Я держу за руки юношу, стоящего слева, и старика, стоящего справа. Они молятся вместе со мной.

В глубине фургона кто-то поет, заглушая вопли, поет на идише, поет хорошо поставленным оперным баритоном:


Боже мой, Боже мой,

для чего Ты оставил нас?

Нас уже бросали в огонь,

но не предали мы Твой Святой Закон.


Энея! Боже мой! Что это?

Тс-с. Все в порядке, милый. Я здесь.

Я не… что это?

Меня зовут Катрин Катейен Эндимион, и я жена Трорба Эндимиона, который пять местных месяцев назад погиб на охоте. А еще я мать ребенка по имени Рауль, которому сейчас три гиперионских года, он под присмотром теток играет у костра в кругу фургонов.

Я взбираюсь на поросший травой холм, возвышающийся над долиной, где мы расположились сегодня на ночлег. Вдоль ручья растет несколько триаспий, и все – больше в долине никаких примет, только низкая трава, вереск, осока, скалы, валуны и лишайники. И овцы. Сотни овец каравана, опекаемые пастушьими собаками, с блеянием толкутся и кружатся на холмах к востоку отсюда.

Бабушка штопает одежду, сидя на камне, откуда открывается великолепный вид на запад. Над горизонтом висит марево, означающее водные просторы, но вокруг нас одни только пустоши, вечернее лазурное небо, пересекаемое беззвучными росчерками метеоров, да шелест ветра в траве.

Я опускаюсь на камень рядом с бабушкой. Она мама моей покойной мамы, и она похожа на нас, только старше: кожа обветрена, седые волосы коротко подстрижены, на волевом лице – острые скулы и острый нос, от уголков карих глаз лучиками разбегаются морщинки.

– Наконец-то ты вернулась, – говорит она. – Путь домой был спокойным?

– Да, – говорю я. – Том повез нас из Порт-Романтика вдоль берега, а потом по шоссе Клюва, он не хотел платить за паром через Болота. Первую ночь мы переночевали в Бенброкской таверне, а на вторую стали лагерем у Суисса.

Бабушка кивает, не прерывая работы. Рядом с ней на камне стоит корзина с одеждой.

– А что врачи?

– Клиника большая, – говорю я. – Христиане расширили ее с тех пор, как мы последний раз были в Порт-Романтике. Сестры… санитарки… были очень добры ко мне.

Бабушка ждет.

Я гляжу на долину, озаренную последними лучами солнца, проглянувшего из-за туч. Свет озаряет макушки холмов, воспламеняя закатными красками вереск, валуны отбрасывают на траву прозрачные тени.

– Рак, – говорю я. – Новая разновидность.

– Доктор из Кромки Пустошей нам это уже сказал. Каковы их прогнозы?

Я беру рубашку – это рубашка Трорба, но теперь ее носит брат Трорба, Лей, дядя Рауля. Вынув иголку с ниткой, заколотую в фартук, я берусь пришивать пуговицу, которую Трорб потерял перед той злополучной охотой. При мысли, что я отдала Лею рубашку без пуговицы, щеки мои вспыхивают от стыда.

– Они рекомендовали мне принять крест, – говорю я.

– Значит, средства нет? – спрашивает бабушка. – Несмотря на все их машины и сыворотки?

– Было, – отвечаю я. – Но очевидно, в нем использовалась молекулярная технология…

– Нанотехнология, – уточняет бабушка.

– Да. А Церковь ее запретила. На более цивилизованных планетах есть другие методы лечения.

– Но на Гиперионе нет. – Бабушка откладывает в сторону вещи, лежавшие у нее на коленях.

– Совершенно верно.

Я чувствую ужасную усталость, легкое недомогание после обследования и обратной поездки – и невероятное спокойствие. А еще невероятную печаль. Ветерок доносит смех Рауля и других мальчиков.

– И они советуют принять их крест. – Последнее слово выходит у бабушки каким-то коротким и колючим.

– Да. Вчера со мной полдня беседовал очень милый молодой священник.

– И ты это сделаешь, Катрин? – Бабушка смотрит мне прямо в глаза.

Я спокойно встречаю ее взгляд.

– Нет.

– Ты уверена?

– Абсолютно.

– Если бы Трорб принял крестоформ прошлой весной, когда его молил об этом миссионер, сейчас он снова был бы жив.

– Это был бы не мой Трорб.

Я отворачиваюсь. Впервые с тех пор, как несколько месяцев назад у меня начались боли, я плачу. Плачу не о себе – просто мне вдруг вспомнилось, как Трорб улыбнулся и помахал мне на рассвете, отправляясь с братьями на охоту.

Бабушка берет меня за руку:

– Ты думаешь о Рауле?

– Пока нет, – качаю я головой. – Но через несколько недель не буду думать ни о ком другом.

– Знаешь, о нем можешь не беспокоиться, – тихо говорит бабушка. – Я еще не забыла, как вырастить ребенка. Я еще многое могу рассказать и многому научить. И я сохраню в нем память о тебе.

– Он будет еще слишком мал, когда… – Я обрываю себя на полуслове.

– Детские воспоминания – самые глубокие, – сжав мою руку, ласково говорит бабушка. – Когда мы стареем и дряхлеем, воспоминания детства встают перед нами яснее всего.

Слезы застилают от меня великолепие заката. Я отворачиваюсь, избегая встречаться глазами с бабушкой.

– Я не хочу, чтобы он вспоминал меня только когда состарится. Я хочу видеть его… каждый день… видеть, как он играет и растет.