Он был уверен: именно здесь, в этой комнате, встречался Комитет Семи. Но прежде чем отправиться этим путем, ему нужно было посетить другое место – место, которое целиком находилось в его мозгу.
Когда-то Пендергаст останавливался в уединенном тибетском монастыре, где изучал тайную медитативную дисциплину, известную как чонгг ран. Это была одна из наименее известных тибетских практик. Это учение никогда не доверялось бумаге и могло передаваться лишь непосредственно от учителя к ученику.
Пендергаст познал сущность чонгг ран и соединил его с другими духовными практиками, включая концепцию «дворца памяти», описанную в итальянском труде шестнадцатого века, принадлежащем перу Джордано Бруно и озаглавленном «Ars Memoria» («Искусство памяти»). В результате получилась уникальная и чрезвычайно сложная форма умственной визуализации. Благодаря тренировкам, тщательной подготовке и фанатической степени интеллектуальной дисциплины это упражнение позволяло Пендергасту обращаться к сложной проблеме с тысячами фактов и предположений и умственно сшивать их в логическую последовательность, которую можно было обрабатывать, изучать и, что самое важное, переживать. Пендергаст пользовался этим методом применительно к проблемам, которые не поддавались решению другими способами, для мысленной визуализации тех мест, куда невозможно было попасть физически, – мест далеких, а то и находящихся в прошлом. Методика эта, однако, требовала огромных затрат энергии, и он редко прибегал к ней.
Он лежал уже много минут, неподвижный как труп, сначала приводя в порядок неизмеримо сложный набор фактов, потом настраивая свои органы чувств на окружающую среду, одновременно отключая голос, вещающий в его мозгу, отсоединяя этот нескончаемый комментарий, который вырабатывается в мозгу каждого человека. Этот голос в последнее время стал особенно многословным, а потому Пендергасту потребовалось немалое усилие, чтобы заглушить его. Он был вынужден перевести свое состояние медитации с третьего на четвертый уровень, производя сложные вычисления в уме, играя в бридж одновременно за четырех игроков. Наконец этот голос стал неслышен, и тогда Пендергаст перешел к древним ступеням самого чонгг рана. Сначала заблокировал один за другим все звуки, все ощущения: потрескивание здания, шорох ветра, запах пыли, твердость пола под собой, все бесконечное множество его восприятий собственного тела – и наконец дошел до состояния «стонг па нийд», состояния чистой пустоты. Несколько мгновений было одно лишь небытие, даже время, казалось, перестало существовать.
Но потом медленно – очень медленно – из ничего стало материализовываться что-то. Поначалу что-то миниатюрное, изящное, прекрасное, как яйцо Фаберже. С первичной неспешностью оно стало увеличиваться в размерах, становиться четче. Пендергаст, не открывая глаз, позволил этому «что-то» принять окончательную форму, определиться вокруг него. Наконец он открыл глаза и обнаружил, что находится в ярко освещенном месте: роскошный и элегантный зал ресторана, сияющий светом и хрусталем, позвякивание бокалов, гул тихих разговоров.
Под запах сигарного дыма и четкие звуки струнного квартета Пендергаст впитывал в себя детали этого пышного зала. Его взгляд перемещался с одного стола к другому, пока не остановился в дальнем углу. Там сидели четыре джентльмена. Два из них смеялись над какой-то остроумной шуткой – на одном был шерстяной редингот, на другом вечерний костюм. Но Пендергаста больше интересовали два других человека. Один был одет эпатажно: желтовато-коричневый жилет и черный бархатный костюм, большое жабо, бриджи в обтяжку, чулки, туфли-лодочки с бантами в рубчик. В петлице – орхидея. Он оживленно говорил что-то нараспев низким голосом, одна его рука была прижата к груди, другая выставлена вверх и указательный палец вытянут, словно человек пародировал Иоанна Крестителя. Человек рядом с ним, который внимал каждому слову своего визави, имел внешность совершенно иного рода – контраст был настолько силен, что едва ли не комичен. Он был коренаст, несколько нескладен, носил строгий деловой английский костюм и длинные усы.
Это были Оскар Уайльд и Артур Конан Дойл.
По-прежнему действуя мысленно, Пендергаст неторопливо приблизился к их столу и принялся внимательно слушать разговор – а по большей части монолог, – когда тот стал различим.
– Правда? – произнес Уайльд удивительно низким певучим голосом. – Неужели вы думали, что я – я, который с радостью приносит себя в жертву на костер эстетизма, – не смогу узнать лицо ужаса, когда загляну в него?
Свободных мест за столом не было. Пендергаст повернулся и подал знак официанту, указывая на интересующий его столик. Официант немедленно принес пятый стул и поставил его между Конан Дойлом и человеком, который, вероятно, был Джозефом Стоддартом.
– Как-то раз мне рассказали такую ужасную историю, такую прискорбную в ее подробностях и по глубине зла, что я теперь уверен: после этого меня уже ничто не сможет напугать.
– Как интересно.
– Хотите расскажу? Только она не для слабонервных.
Слушая их разговор, Пендергаст протянул руку и налил себе вина – оно оказалось великолепным.
– Мне ее рассказали, когда я несколько лет назад ездил с лекциями по Америке. По пути в Сан-Франциско я остановился в Роринг-Форке, небольшом, довольно убогом, но живописном шахтерском городке. – Уайльд для вящей убедительности прижал ладонь к колену Дойла. – После лекции ко мне подошел один из рудокопов, пожилой человек с огорчительными – а может, напротив, благодатными – следами пьянства на лице. Он отвел меня в сторону и сказал: ему, мол, так понравилась моя история, что он готов поделиться со мной своей.
Он сделал паузу, чтобы отхлебнуть бургундского.
– Присаживайтесь поближе, мой добрый друг, и я в точности перескажу вам то, что услышал от него…
Дойл подвинулся к нему, и Пендергаст сделал то же самое.
– Я пытался улизнуть от него, но с ним это не проходило, он позволил себе запанибратски приблизиться ко мне, выдыхая пары местного пойла. Первым моим желанием было оттолкнуть его и уйти, но в глазах его застыло такое выражение, что я остановился. Признаюсь, меня к тому же заинтриговала – на антропологический манер, Дойл, вы меня понимаете, – эта человекоподобная личность, этот неотесанный бард, этот пьяница-шахтер, и мне было крайне любопытно, что же он считает хорошей историей. И потому я стал слушать, и довольно внимательно: его американский прононс был в высшей степени неразборчив. Он говорил о событиях, произошедших несколько лет назад, вскоре после того, как в результате серебряного бума появился Роринг-Форк. На протяжении одного лета в горах над городом объявился седой медведь – по крайней мере, так считалось – и стал нападать на добытчиков-одиночек, работающих на своих участках, убивать и… пожирать их.
Дойл энергично кивал, на его лице застыло выражение необыкновенного интереса.
– Город, естественно, был охвачен ужасом. Но убийства продолжались, потому что в горах было много одиноких добытчиков. Медведь был безжалостен, он подстерегал людей у их домиков, убивал и жестоко расчленял, а потом лакомился их плотью. – Уайльд помолчал. – Мне хотелось бы знать, не начиналось ли, гм, поедание, пока тело было еще в сознании. Вы можете себе представить, что это такое – быть сожранным заживо диким медведем? Видеть, как он рвет твою плоть, потом жует и с явным удовольствием глотает? Такое созерцание Гюисмансу в его «Наоборот» [46] даже и в голову не пришло. Оглядываясь на прошлое, можно сказать: насколько же непрозорлив был этот эстет!