И вправду, слишком часто миф о детстве подавался нам в форме прекраснодушной сказки, полной отцовской мудрости, материнской ласки, запахов летнего луга, речных брызг и пения лягушек в пруду как образов излитого на землю и обязательного для всех ювенильного счастья. В счастье подобного рода нет ничего дурного, кроме отсутствия ярости и боли, и тем не менее его навязчивая обязательность, как не в меру употребленная клубника, может вызвать крапивницу. Особенно если личный опыт человека с подобной сказкой не совпадает. Не то чтобы версия карамельного детства всем обрыдла, просто некоторые знают его другим. Так что смех Бортникова — это не смех Аристофана на руинах греческой трагедии. Смех Бортникова зловещ. Скорее, это яростный плач, поскольку он (смех/плач), собственно, и есть болезнь, вызванная неприятием организмом того, что априори считается лакомым.
Несмотря на запертую в скобки шестью абзацами выше оговорку, что, мол, никогда не следует полностью отождествлять автора с фигурой лирического героя, в процессе чтения, как правило, подспудно возникает вопрос: насколько рассказанная история автобиографична? Чтобы каждый сам смог в той или иной мере разобраться в этой несущественной проблеме, позволю себе привести некоторые факты биографии Дмитрия Бортникова.
Дмитрий родился в Самаре, в семье учителя и врача. Как и Борис Пильняк, имеет немецкие корни. Место детских игр — роддом, отделение гинекологии, где работала мать. Там же Дмитрий, по собственному выражению, и сам «начал работать санитаркой». Потом — медицинский институт, откуда, проучившись год, добровольно ушел в армию. После армии — филфак, учеба на котором тоже была до срока прервана. Примерно во времена филфака начал писать прозу. Далее — Париж. Там Дмитрий встретился с художником Сержем Островерхим; вместе они провели серию разного рода инсталляций. Так, однажды на бойне они устроили выставку одежды, сшитой из свиного мяса. Разумеется, потом коллекция была съедена.
Приведенный событийный ряд свидетельствует, в частности, о том, что к экстремальному стилю Бортников шел от экстремальной организации близлежащего пространства. А это, безусловно, есть качество истинного художника. В широком смысле слова.
Экстремальность письма автора «Свинобурга» заключается, конечно же, не во внешних нововведениях, а во внутреннем отказе от гуманистической традиции (а следовательно, и гуманистической цензуры, зовущейся нынче политкорректностью), вот уже три века удерживающей в узде европейскую культуру, отказе от пресловутой просвещенческой идеи возведения храма всечеловеческого счастья с Богиней Разума в кумирне. Гуманистическая идея дискредитировала себя двуличием, фальшью и безволием, тем самым карамельным прекраснодушием, которое вызывает у человека, живущего в реальном мире страстей, приступы не то зловещего смеха, не то яростного плача. Как метко сказал один известный русский философ: гуманистическая идея привела не только к смягчению нравов, но и к размягчению мозгов.
Поскольку Бортников сам определяет себя «не человеком идеи, не человеком послания», а «человеком самоклеветы и стиля», он ни слова не говорит о гуманизме, но пишет так, будто нелепость апелляции к нему — общеизвестный факт, детские прописи. Мир зол и агрессивен — это ужасно, но это так. Исправить зло мира возведением на пьедестал Богини Разума не удалось. Хватит жевать старую жвачку, пусть избыток сил прекрасного в человеке обретает новые пути, несмотря на все зло и несовершенство мира, несмотря на то, что пути эти опять могут оказаться ложными.
Впрочем, нет. Пару слов о гуманизме автор все же говорит. Вспомним «Синдром Фрица». Однажды мать всех китайских демонов, поселившаяся в деде Фрица, заставила деда воспитывать внука. И тот стал кричать, что, мол, он, внук, никого не жалеет, а надо быть человечным.
Далее идет такой текст:
Он орал, а прабабушка улыбалась.
Она родила пятнадцать детей. Она рожала их в поле. Между полем и лесом, на обочине. Прадед воевал. Он приходил, делал ребенка и уходил.
Он умел только это — сделать ребенка и убить человека. Это был своего рода баланс.
Прабабушка научилась делать всю мужскую работу, пока он воевал.
Она ему подшивала валенки. Она колола дрова. Десять из пятнадцати ее детей умерли.
Она улыбалась. Она не знала этого слова «человечность», которое вихлялось у деда на губах.
Но в «Свинобурге» упоминаний о гуманизме, человечности нет уже и вовсе.
На этом, пожалуй, можно было бы поставить точку, но желаемая, хотя и невозможная объективность взгляда требует сказать еще кое-что. У тех читателей, кто привык упиваться не только стилем, но также следит за драматургией и композицией повествования, после знакомства со «Свинобургом» наверняка останется чувство некоторой бытийной незавершенности, чувство не до конца утоленного предвкушения. Дело в том, что мозаика текста, безупречно сложившись лишь на части отведенного ей изначально пространства, обнаруживает белые пятна (а как же Иностранный легион? как же тюрьма? как же мадам Борнь?), которые читатель не в состоянии заполнить сам, без помощи автора, поскольку там может произойти все что угодно, — каждая страница «Свинобурга » подтверждает это.
Такая же штука случилась прежде и с «Синдромом Фрица». Возможно, это прием, который еще ждет своего осмысления. Хуже, если это позиция автора, излагающего миру очередную последнюю правду, для которой композиция — вещь несущественная, потому что заведомо искусственная. Хочется все же услышать историю, рассказанную так, что ради нее не жалко было бы пожертвовать приятельской пирушкой. А ради пресловутой последней правды не каждый теперь пожертвует даже чашкой чая.
Впрочем, названное обстоятельство — лакуны, белые пятна — в результате может сыграть Дмитрию Бортникову на руку, так как проглотивший наживку и крепко севший на крючок читатель непременно решит найти конец этой истории в его, Бортникова, следующей книге. Но он его там не найдет — трансцендентная цель «сказать все слова до конца» заведомо недостижима. Но если не иметь перед собой этой цели, вообще нельзя сказать ничего путного.
Р. S. И тем не менее «Саша & Александр» своими телами закрыли еще одно белое пятно в бортниковской мозаике.
Павел Крусанов
Саше
Здесь вы встретите много того,
что внушит страх и трепет,
но все это ничто перед глазами смерти...
Книга легиона
... Хотя тело твое будет разорвано
на мелкие части, ты не умрешь...
И так будет продолжаться вновь и вновь,
причиняя тебе ужасную муку.
Тибетская книга мертвых
«Мы люби-и-ли друг друга... Как дети! Как бра-а-тья... Ты помнишь... В траве мы ле-е- жали обнявшись!.. И дуб так шумел! Мы счастливы были под свода-ами жизни!»
Я вскочил! «По-одъем!.. » Они включают радио на полную.