Каждое утро, собираясь на занятия, Энн осматривала ванную, ожидая найти хоть какие-то следы присутствия нового жильца — волосы, парфюмерию, — и ничего не находила. Его вообще не было слышно: лишь иногда — мягкая босая поступь или щелчок дверного замка. Даже радио не играет, и никто не кашляет. Первые две недели она его даже толком не видела, кроме того случая, когда мельком углядела со спины высокую фигуру в развевающихся одеждах. Кажется, он не пользуется кухней, математики там колдуют, и никто их не трогает. И Энн забыла бы про нового жильца, если б не миссис Нолан.
— Он такой милый, в отличие от некоторых, — пронзительным шепотом говорила миссис Нолан. Она кричала — и на мужа, когда тот был дома, и больше всего — на детей, но с Энн разговаривала шепотом, хриплым и горячечным, словно обе они знали какую-то неприличную тайну. Обычно миссис Нолан доставала Энн в коридоре, у ее дверей: миссис Нолан знала университетское расписание. Она просто делала вид, что хочет помыть ванную, а потом, если ей хотелось чем-нибудь поделиться, выходила оттуда и подлавливала Энн — в одной руке тряпка, в другой — паста “Аякс”. Миссис Нолан была низкорослой, бочкообразной — она едва доставала Энн до носа, и Энн смотрела на хозяйку сверху вниз, словно на ребенка.
— Он из какой-то арабской страны. Я-то думала, что они там в тюрбанах ходят или, может, они не так называются — такие, на голову наматываются. А у него просто смешная такая шапочка типа как у храмовников. По-моему, не похож на араба. У него татуировки на лице. Но он очень милый.
А Энн стояла и слушала — вода капала с зонтика на пол, — и ждала, когда же хозяйка умолкнет. И слова не вставишь — все говорит и говорит.
— А нельзя деньги в среду? — спросила миссис Нолан. На три дня раньше: может, потому она и остановила Энн. И все же, как призналась миссис Нолан еще раньше, в сентябре, ей особо не с кем общаться. Муж все время отсутствовал, а дети при малейшей возможности убегали на улицу. Сама миссис Нолан никогда не выходила из дому, разве только за покупками, да в воскресные дни — к мессе.
— Я так рада, что вы у нас живете, — говорила она Энн. — С вами хоть поговорить можно. Вы не такая чтобы иностранка. Не то что большинство из них. Это его идея была — сдавать комнаты, дом у нас большой. Хотя колотиться-то не ему, и не ему с жильцами мучиться. Не знаешь ведь, чего от них ждать.
Энн хотелось возразить, что она как раз иностранка, такая же, как все остальные, но знала, что миссис Нолан не поймет. И получится такое же фиаско, как в октябре. Приходите в национальных костюмах. Энн согласилась из чувства долга, и еще потому, что это было забавно. Вот, посмотрите, какой у меня национальный костюм, подумала она тогда и хотела было надеть снегоступы и парку, но остановилась все же на выходном синем шерстяном костюме. Национальный костюм ассоциировался у нее разве только с газетой “Воскресная школа”, что однажды всучили ей миссионеры. На первой странице дети всех национальностей водили хоровод вокруг бледного улыбающегося Иисуса, замотанного в белую простыню. Или еще стишок из журнала “Золотые окошки”:
Детки-индейцы, чиппева и сиу:
Хотите, как я, душой быть красивы?
И самое ужасное — как потом Энн поделилась с Лелой, — что больше никто не пришел.
— Она наготовила столько еды, и ни одна живая душа не заявилась. Она так расстроилась, а мне было очень неловко. Это что-то вроде девичника было, праздник под названием “Давайте Дружить”. Она считала меня почти не иностранкой и не понимала, почему же никого больше нету. — Да и сама Энн недоумевала. Она тогда засиделась допоздна, съела гору крекеров с сыром, хотя не было никакого аппетита, просто ей хотелось успокоить хозяйку, оскорбленную в лучших чувствах. Миссис Нолан по такому случаю обесцветила прядки на пепельных волосах и вычистила дом до блеска. Она все говорила Энн — кушайте, кушайте, а сама глядела на дверь, словно вот-вот сейчас маршем войдут благодарные иностранки в национальных костюмах.
Лела улыбнулась, блеснув своим мудрым зубом.
— Какие посиделки вечером? — сказала она. — Мужчины не отпустят жен. А одинокие боятся вечером ходить по улице — я, например, боюсь.
— А я нет, — сказала Энн, — просто не нужно по темным улицам ходить.
— Ну тогда ты дурочка, — сказала Лела. — В трех кварталах отсюда девушку убили прямо в доме. Она не заперла окно в ванной. Какой-то мужчина забрался и перерезал ей горло.
— А у меня всегда при себе зонтик, — сказала Энн. Конечно, есть места, где просто не надо появляться. Например, Сколлей-сквер, там ошиваются проститутки, к тебе могут пристать или того хуже. Она пыталась объяснить Леле, что не привыкла к такому положению дел, потому что в Торонто можно ходить где угодно — ну, почти где у годно, — и ничего страшного. И еще сказала, что ее не воспринимают как чужую, хотя она из совершенно другой страны. Но Леле быстро надоели эти разговоры. Пойду читать Толстого, сказала она и потушила сигарету в чашке с недопитым растворимым кофе. (Ей бы кофе покрепче, подумала Энн.)
— Тебе-то что волноваться, — говорила Лела. — Ты обеспеченная. Твои близкие не обещают тебя проклясть за то, что занимаешься любимым делом. — Отец Лелы писал ей бесконечные письма, уговаривая вернуться в Турцию, — там ей нашли прекрасного мужа. Целый год Лела не говорила ни да ни нет и, может, еще протянет какое-то время, а потом всё. Защитить диплом она явно не успеет.
Энн почти не видела Лелу с тех пор, как та переехала. Здесь быстро теряешь связь с людьми, здесь все приезжают и уезжают. Никто не писал Энн письма, никто не уговаривал вернуться домой, никто не нашел для нее прекрасного мужа. Как раз наоборот. Энн знала, как расстроится мать, как вытянется и посереет ее лицо, если дочь вдруг заявит, что махнула на все рукой и бросает учебу, готова смириться с судьбой и выйти замуж. Даже отцу это не понравится. Доведи до конца начатое, скажет он. Я этого не сделал, и теперь посмотри на меня. Бунгало в конце Авеню-роуд, рядом бензоколонка, шум магистрали — словно морской прибой, и пары бензина, и чахлые китайские вязы, что посадила мать. Оба брата Энн не закончили школу: по сравнению с Энн они учились плохо. Энн помнит своего первого парня — веселый здоровяк Билл Деккер, у него еще была двухцветная машина, у которой все время отлетал глушитель. Они много раз сидели в этой машине в переулках и в одежде терлись друг о друга. Но и тогда, среди чувственного тумана, в теплом коконе объятий, и во время телефонных разговоров, которые заменяли прикосновением, — и тогда она знала, что ничего не хочет на себя навешивать. Наверное, Билл теперь опустился, обрюзг, создал семью. С тех пор у нее были другие мужчины. Но и с ними она держалась так же. Осмотрительно.
Хотя комната миссис Нолан была ничем не лучше, чем дома. Одно окно выходило на похоронное бюро, из другого виднелся двор — дети Ноланов так его утопили, что травы не осталось, теперь там грязное полузамерзшее болотце. Во дворе у Ноланов была привязана собака — помесь немецкой овчарки с чем-то еще: дети то тискали ее, то над ней издевались. (“Джимми! Донни! Оставьте собаку в покое!” “Прекратите, она вся грязная! Посмотрите, на кого вы похожи!” Энн затыкала уши и читала дальше про свои подземные универмаги.) Энн пыталась оживить комнату — плиту отгородила полосатым покрывалом, на стенах повесила несколько картин — гитарные натюрморты Брака, [37] утешительный фрукт какого-то кубиста, — а на подоконнике выращивала цветы; ей требовалось окружение, которое хоть старается не быть уродливым. Но комната не оживала. Ночью Энн пользовалась берушами. Она не знала, что будет так плохо с жильем, не предполагала, что весь город — трущобы, заселенные студентами. Она не знала, что за квартиру будут драть такие деньги и что съемные комнаты будут столь ужасны. В следующем году она поступит иначе. Она приедет пораньше и сможет выбирать. Комната миссис Нолан — это уже совсем на безрыбье. За такие деньги можно снять что-то поприличнее, может, даже целую квартиру, правда, совсем в трущобах, ближе к реке, на узкой улице, уставленной трехэтажными каркасными домами, — горчичными или грязно-серыми. Нет, к такому она не готова. Лучше что-нибудь в старом добротном доме, в тихом переулке, в комнате с окошком из цветного стекла. Как у ее подруги Джецке.