Щегол | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Опустился рядом с ним на колени. В кожу впились камни. Он трясся, дышал неровно и с присвистом, глядел не на меня, а куда-то выше, сердито уставившись на что-то, чего я не видел.

Я нашаривал в сумке бутылку, когда он вытянул руку и коснулся моего лица. Осторожно, старыми костлявыми пальцами он отвел волосы у меня со лба, вытащил стеклянную занозу из брови и погладил меня по голове.

– Ну, ну…

Голос был очень слабый, очень скрипучий, очень приветливый, с ужасным легочным присвистом. Долгий странный миг, который я помню и по сей день, мы рассматривали друг друга, как два зверя, повстречавшихся в сумерках, – в его глазах вспыхнула ясная, дружеская искорка, и я увидел его ровно таким, каким он был, а он, хочется верить, разглядел меня. На мгновение мы сцепились вместе и загудели, будто два мотора в одной цепи.

Затем он откатился, обмякнув так, что я подумал – умер.

– Вот, – сказал я, неуклюже подсунув руку ему под плечи. – Это поможет.

Я как мог придержал его голову и дал попить из бутылки. Он выпил совсем немного, большая часть стекла по подбородку.

Снова рухнул на спину. Сил не хватает.

– Пиппа, – хрипло произнес он.

Я поглядел на его обожженное, покрасневшее лицо и встрепенулся от чего-то знакомого в его рыжеватых, ясных глазах. Я его раньше видел. И девочку тоже – мелькнул снимок с чистотой осеннего листа: брови цвета ржавчины, медово-коричные глаза. В его лице отразилось ее лицо. Но где она?

Он пытался что-то сказать. Задвигались растрескавшиеся губы. Хотел узнать, где Пиппа. Присвистывал, ловил ртом воздух.

– Тихо, – сказал я, занервничав, – лежите, не двигайтесь.

– Пусть едет на метро, так быстрее. Если только ее не привезут на машине.

– Не волнуйтесь, – сказал я, наклонившись поближе. Я не волновался. Я был уверен, кто-нибудь вот-вот за нами придет. – Я их подожду.

– Так любезно. – Его рука (холодная, сухая, как пыль) сжала мою еще сильнее. – А я тебя и видел только маленьким мальчиком. Ты так вырос с нашего последнего разговора.

– Но я же Тео, – сказал я после немного неловкой паузы.

– Ну, конечно же, ты Тео. – Его взгляд, как и рукопожатие, был ровным, добрым. – И уверен, ты сделал наилучший выбор. Моцарт ведь куда приятнее Глюка, правда?

Я не знал, что ответить.

– Вам вдвоем будет полегче. Они так строги с детьми на прослушиваниях… – закашлялся. Губы залоснились от крови, густой, красной. – Никакого тебе права на ошибку.

– Послушайте… – Так нельзя, нельзя позволять ему думать, что перед ним кто-то другой.

– Но как же вы замечательно играли, мои милые, вы оба. Соль-мажор. Так и крутится у меня в голове. Легонько, легонько, чуточку небрежно…

Он промычал несколько бесформенных нот. Песня. Это песня.

– …и я, наверное, тебе рассказывал, как брал уроки фортепиано у той старой армянки? Там в кадке с пальмой жила зеленая ящерица, зеленая как леденец, я так любил за ней наблюдать…мелькнет на подоконнике… фонарики в саду… du pays saint [7] двадцать минут пешком, а казалось – так далеко…

На минуту он отключился, я чувствовал, как его рассудок уплывает от меня, кружится, исчезая из виду, будто листок в ручье. Но тут его снова прибило к берегу, и он заговорил:

– А ты? Тебе сколько лет?

– Тринадцать.

– Во Французском лицее?

– Нет, моя школа в Вест-Сайде.

– И надо думать, к лучшему. Столько часов французского! Слишком много словарных слов для ребенка. Nom et pronom [8] , виды и филюмы. Еще один способ коллекционировать насекомых.

– Простите?

– У “Гроппи” всегда говорили по-французски. Помнишь “Гроппи”? Там, где полосатый зонтик и фисташковое мороженое?

Полосатый зонтик. Сквозь головную боль думалось с трудом. Мой взгляд упал на продольную рану у него на черепе, запекшуюся и темную, будто от удара топором. Все сильнее и сильнее вокруг проступали ужасные тела-формы, скрючившиеся посреди развалин, едва различимые горы черноты молчаливо обступали нас – везде тьма и тряпичные тела, и все же в эту тьму можно было уплыть, что-то в ней навевало сон, будто взбитый взрез воды, который пенится за кораблем и исчезает в холодном черном океане.

Что-то случилось, что-то плохое. Он очнулся, затряс меня. Зашлепал руками. Чего-то хотел. Пытался продавить свистящий вдох.

– Что такое? – спросил я, встряхнувшись. Он задыхался, трясся, тянул меня за руку. Я сел, испуганно огляделся в поисках какой-то новой опасности: упавшие провода, пожар, падающий потолок. Схватил меня за руку. Сжал крепко.

– Не здесь, – выговорил.

– Что?

– Не оставляй ее здесь. Нет, – он глядел мне за спину, пытаясь указать на что-то. – Забери ее отсюда.

– Пожалуйста, лягте…

– Нет! Ее не должны увидеть! – Он заметался, вцепился мне в руку, пытаясь подняться. – Они украли ковры, их заберут на таможенный склад…

Я увидел, что он указывает на пыльный картонный прямоугольник, почти невидимый посреди сломанных балок и мусора, по размеру – меньше моего ноутбука.

– Вот это? – спросил я приглядевшись. Прямоугольник был усажен восковыми кляксами, проштампован хаотичным мозаичным крошевом печатей. – Вам это нужно?

– Умоляю, – он крепко зажмурился. Распереживался, закашлялся так сильно, что едва мог говорить.

Я протянул руку и подобрал картонку за край. Она оказалась удивительно тяжелой для своих крошечных размеров. К одному ее краю пристала длинная щепа разломанной рамы.

Я провел рукавом по пыльной поверхности. Маленькая желтая птичка еле виднелась под завесой белой пыли. “Урок анатомиибыл, кстати, в той же книжке, но его я боялась до трясучки.

Ясно, сонно отозвался я.

Я перевернул картину, чтобы показать ей, и тут понял, что ее тут нет.

Или – она и была здесь, и ее тут не было. Какая-то ее часть была здесь, невидимкой. Эта невидимая часть была самой важной. Именно этого я раньше никогда не понимал. Но когда я попытался произнести это вслух, слова перемешались во рту, и меня обдало холодом – это неверно. Обе части должны быть вместе. Нельзя, чтобы была одна часть, а другой не было.

Я потер лоб, попытался сморгнуть песок с ресниц и с огромнейшим усилием, будто выжимая непосильный для меня вес, попытался развернуть мысли в нужную сторону. Где моя мама? Вот нас было трое, одним из этих троих – это я точно знал – была моя мама. Но теперь нас только двое.

У меня за спиной старик принялся кашлять и дрожать с безудержной быстротой, пытаясь сказать что-то. Обернувшись, я хотел было отдать ему картину: