Какое приятное разнообразие в череду будней внесла та поездка в Брайтон! Как хорошо было выйти из поезда не по сезону теплым утром в середине октября, навстречу соленому бризу и падающим сверху крикам серебристых чаек! Чайки-простофили. Мне вспомнилось это словцо из летней постановки «Отелло» на лужайке перед Королевским колледжем в Кембридже. Искала ли я простофилю? Отнюдь нет. Перейдя на другую платформу, я села в старенький трехвагонный поезд до Льюиса и вышла в Фалмере, чтобы пройти метров четыреста до краснокирпичных зданий, именующихся Университетом Суссекса, или, как его некоторое время величали в прессе, Бейллиолом-на-море. На мне была красная мини-юбка, черный жакет с воротником-стойкой, черные туфли на шпильках и белая лакированная сумочка через плечо. Пренебрегая болью от высоких каблуков, я с шиком прошла по мощеной дорожке до главного входа, презрительно оглядывая студентов, мальчишек – я считала их мальчишками, – убого одетых в излишки военного имущества, и с еще большим презрением – девчонок, простоволосых, с прямым пробором, без макияжа и в блузках-марлевках. Некоторые студенты ходили босиком, вероятно, из сочувствия к деревенщине в развивающихся странах. Само слово «кампус» казалось мне фривольным заимствованием из США. Приближаясь к творению сэра Бэзила Спенса на отлогах меловых холмов Суссекса, я размышляла о смехотворности самой идеи нового университета [18] . Впервые в жизни я ощутила гордость за принадлежность к Кембриджу и Ньюнему. Может ли серьезный университет быть новым? Да и кто осмелится противостоять мне, в моей ослепительной красно-бело-черной оболочке, безжалостно рассекающей толпу на пути к дежурному, у которого я намеревалась навести справки?
Я вышла на площадь, вероятно, служившую архитектурной отсылкой к четырехугольным дворам средневековых университетов. По обе стороны площади располагались небольшие водоемы, мелкие прямоугольные пруды, выложенные гладким речным камнем. Впрочем, воду из них выкачали, чтобы освободить место для пустых пивных банок и оберток от сэндвичей. Из кирпично-бетонно-стеклянного сооружения впереди доносились визги и всхлипы рок-группы. Я распознала скрипучую флейту «Джетро Талл». Сквозь большие стеклянные окна первого этажа видны были фигуры игроков и зрителей, склонившихся над настольным футболом. Студенческий клуб, без всяких сомнений. Везде одно и то же, заведения, предназначенные для дураковатых юнцов, преимущественно математиков и химиков. Девушки и эстеты учились в других местах. Портал университета производил не лучшее впечатление. Я зашагала быстрее, досадуя, что мои шаги по ритму совпадают с боем барабанов. Точно подходишь к детскому летнему лагерю.
Мощеная дорожка уходила вниз, под здание студенческого клуба; я свернула и через стеклянные двери вошла в вестибюль. По крайней мере, дежурные в униформе за длинной стойкой, с их всегдашней усталой вежливостью и хмурой уверенностью в собственном всезнании (не в пример студентам), показались мне знакомыми. Музыка за спиной затихла; повинуясь указаниям, я пересекла широкое открытое пространство, прошла под гигантскими бетонными воротами для регби, вошла в Блок искусств А и вышла с другой его стороны, приблизившись к Блоку искусств Б. Почему бы, спрашивается, не называть здания в честь художников или философов? Оказавшись внутри, я свернула в нужный коридор, обращая внимание на приклеенные к дверям преподавательских кабинетов бумажонки. Карточка с надписью: «Мир есть все то, что имеет место» [19] ; плакат «Черных пантер» [20] ; что-то по-немецки из Гегеля; что-то по-французски из Мерло-Понти. Позеры. Кабинет Хейли находился в самом конце второго коридора. В раздумье я помедлила у двери.
Рядом со мной, в тупиковом конце коридора, оказалось высокое узкое окно, выходившее на участок газона. Солнце светило так, что я увидела свое отражение в оконном стекле, словно на поверхности пруда; я тронула расческой волосы и поправила воротник жакета. Если я немного и нервничала, так это потому, что в предшествующие недели породнилась со своей частной «версией» Хейли, то есть ознакомилась с его мыслями о сексе и обмане, гордости и неудачах. У нас с ним сложились определенные отношения, но я знала, что они вот-вот изменятся или даже развалятся. Каков бы он ни был в действительности, но встреча с ним, вероятнее всего, меня удивит или разочарует. Стоит нам пожать друг другу руки, и мое доверие к нему начнет таять. На пути в Брайтон я перечитала все его журналистские опусы. В отличие от рассказов статьи его были трезвые, скептичные, довольно дидактичные по духу, будто ему казалось, что он пишет для идеологических дураков. Статья о восточногерманском восстании 1953 года начиналась словами: «Пусть никто не думает, что государство рабочих любит своих рабочих. Оно их ненавидит». Автор с презрением писал о стихотворении Брехта, в котором правительство распускает свой народ и выбирает другой. К написанию стихотворения, согласно Хейли, Брехта побудило желание выслужиться перед восточногерманским руководством, что он и сделал, публично поддержав жестокое подавление Советами забастовок. Русские солдаты стреляли непосредственно по толпе. Хотя я не была знатоком творчества Брехта, мне всегда казалось, что он – на стороне добра. Я не знала, прав ли Хейли и как примирить эту достаточно прямолинейную эссеистику с изысканной вязью его прозы, и мне казалось, что при личной встрече я буду понимать его еще меньше.
В другой, более злой статье западногерманские романисты, все как один пренебрегавшие в своих произведениях фактом существования Берлинской стены, именовались скудоумными трусами. Конечно, стена была им отвратительна, но они опасались, как бы открытое обсуждение этой темы не навлекло на них упреки в солидарности с американской внешней политикой. Между тем разделение Германии было темой яркой и нужной, соединявшей в себе геополитику с личностной драмой. Уж конечно, каждый британский автор написал бы что-нибудь о Лондонской стене. Разве Норман Мейлер игнорировал бы стену, разделившую Вашингтон? И не заметил ли бы Филипп Рот, что в его родном Ньюарке дома разделены пополам? Наверняка персонажи Джона Апдайка воспользовались бы возможностью завязать роман, пусть бы они и находились по разные стороны кордона, разделившего Новую Англию. Эта заласканная, заваленная деньгами культура, огражденная от советских посягательств американским могуществом, кусала кормившую ее руку. Западногерманские писатели делали вид, что стены не существует, и потому растеряли весь моральный авторитет. Эссе, опубликованное в «Индексе цензуры», именовалось «La trahison des clercs» [21] .
Перламутрово-розовым ногтем я тихонько постучала по двери и, заслышав не то невнятное бормотание, не то вздох, толкнула ее. Я оказалась права, подготовив себя к разочарованию. Из-за письменного стола встал мужчина невысокого роста, слегка сутулый, хотя, вставая, он и попытался распрямить спину. Он был по-девичьи худ, с узкой костью в запястьях, и его рука, когда я ее пожала, показалась мне меньше и мягче моей. Очень бледный, с темно-зелеными глазами, с длинной темно-каштановой челкой. Мне подумалось, не пропустила ли я в его сказках элемент транссексуальности. Вот он предстал передо мной – брат-близнец, чопорный викарий, щеголеватый, успешный парламентарий-лейборист, одинокий миллионер, влюбившийся в бездушную куклу. На нем были белая рубашка без воротника из крапчатой фланели, тугие джинсы с широким поясом и поношенные кожаные ботинки. По правде говоря, он привел меня в замешательство. Исходивший из человека столь хрупкого сложения голос, однако, оказался глубокий, с чистыми интонациями и без провинциального акцента.