— Вот деньги, — сказал Хуберт, — редактор беспокоится, что ты запьешь…
Я принял у него в темноте бумажки и мелочь…
Хуберт протянул мне увесистую коробку.
— А это что?
— «Псковский сувенир».
Я раскрыл коробку. В ней лежал анодированный ключ размером с небольшую балалайку.
— А, — говорю, — ключ счастья!
Я отворил дверцу и бросил ключ в урну. Потом сказал Хуберту:
— Давай выпьем.
— Я же за рулем.
— Оставь машину и пошли.
— Мне еще редактора везти домой.
— Сам доберется, жирный боров…
— Понимаешь, они мне квартиру обещали. Если бы не квартира…
— Живи у меня, — сказал Кузин, — а бабу я в деревню отправлю. На Псковщину, в Усохи. Там маргарина с лета не видели…
— Мне пора ехать, ребята, — сказал Хуберт…
Мы снова вышли под дождь. Окна ресторана «Астория» призывно сияли. Фонарь выхватывал из темноты разноцветную лужу у двери…
Стоит ли подробно рассказывать о том, что было дальше? Как мой спутник вышел на эстраду и заорал: «Продали Россию!..» А потом ударил швейцара так, что фуражка закатилась в кладовую… И как потом нас забрали в милицию… И как освободили благодаря моему удостоверению… И как я потерял блокнот с записями… А затем и самого Кузина…
Проснулся я у Марины, среди ночи. Бледный сумрак заливал комнату. Невыносимо гулко стучал будильник. Пахло нашатырным спиртом и мокрой одеждой.
Я потрогал набухающую царапину у виска.
Марина сидела рядом, грустная и немного осунувшаяся. Она ласково гладила меня по волосам. Гладила и повторяла:
— Бедный мальчик… Бедный мальчик… Бедный мальчик…
С кем это она, думаю, с кем?..
У редактора Туронка лопнули штаны на заднице. Они лопнули без напряжения и треска, скорее — разошлись по шву. Таково негативное свойство импортной мягкой фланели.
Около двенадцати Туронок подошел к стойке учрежденческого бара. Люминесцентная голубизна редакторских кальсон явилась достоянием всех холуев, угодливо пропустивших его без очереди.
Сотрудники начали переглядываться.
Я рассказываю эту историю так подробно в силу двух обстоятельств. Во-первых, любое унижение начальства — большая радость для меня. Второе. Прореха на брюках Туронка имела определенное значение в моей судьбе…
Но вернемся к эпизоду у стойки.
Сотрудники начали переглядываться. Кто злорадно, кто сочувственно. Злорадствующие — искренне, сочувствующие — лицемерно. И тут, как всегда, появляется главный холуй, бескорыстный и вдохновенный. Холуй этот до того обожает начальство, что путает его с родиной, эпохой, мирозданием…
Короче, появился Эдик Вагин.
В любой газетной редакции есть человек, который не хочет, не может и не должен писать. И не пишет годами. Все к этому привыкли и не удивляются. Тем более что журналисты, подобные Вагину, неизменно утомлены и лихорадочно озабочены. Остряк Шаблинский называл это состояние — «вагинальным»…
Вагин постоянно спешил, здоровался отрывисто и нервно. Сперва я простодушно думал, что он — алкоголик. Есть среди бесчисленных модификаций похмелья и такая разновидность. Этакое мучительное бегство от дневного света. Вибрирующая подвижность беглеца, настигаемого муками совести…
Затем я узнал, что Вагин не пьет. А если человек не пьет и не работает — тут есть о чем задуматься.
— Таинственный человек, — говорил я.
— Вагин — стукач, — объяснил мне Быковер, — что в этом таинственного?
…Контора размещалась тогда на улице Пикк. Строго напротив здания Госбезопасности (ул. Пагари, 1). Вагин бывал там ежедневно. Или почти ежедневно. Мы видели из окон, как он переходит улицу.
— У Вагина — сверхурочные! — орал Шаблинский…
Впрочем, мы снова отвлеклись.
…Сотрудники начали переглядываться. Вагин мягко тронул редактора за плечо:
— Шеф… Непорядок в одежде…
И тут редактор сплоховал. Он поспешно схватился обеими руками за ширинку. Вернее… Ну, короче, за это место… Проделал то, что музыканты называют глиссандо. (Легкий пробег вдоль клавиатуры.) Убедился, что граница на замке. Побагровел:
— Найдите вашему юмору лучшее применение.
Развернулся и вышел, обдав подчиненных неоновым сиянием исподнего.
Затем состоялся короткий и весьма таинственный диалог.
К обескураженному Вагину подошел Шаблинский.
— Зря вылез, — сказал он, — так удобнее…
— Кому удобнее? — покосился Вагин.
— Тебе, естественно…
— Что удобнее?
— Да это самое…
— Нет, что удобнее?
— А то…
— Нет, что удобнее? Что удобнее? — раскричался Вагин. — Пусть скажет!
— Иди ты на хер! — помолчав, сказал Шаблинский.
— То-то же! — восторжествовал стукач…
Вагин был заурядный, неловкий стукач без размаха…
Не успел я его пожалеть, как меня вызвал редактор. Я немного встревожился. Только что подготовил материал на двести строк. Называется — «Папа выше солнца». О выставке детских рисунков. Чего ему надо, спрашивается? Да еще злополучная прореха на штанах. Может, редактор думает, что это я подстроил. Ведь был же подобный случай. Я готовил развернутую информацию о выставке декоративных собак. Редактор, любитель животных, приехал на казенной машине — взглянуть. И тут началась гроза. Туронок расстроился и говорит:
— С вами невозможно дело иметь…
— То есть как это?
— Вечно какие-то непредвиденные обстоятельства…
Как будто я — Зевс и нарочно подстроил грозу.
…Захожу в кабинет. Редактор прогуливается между гипсовым Лениным и стереоустановкой «Эстония».
Изображение Ленина — обязательная принадлежность всякого номенклатурного кабинета. Я знал единственное исключение, да и то частичное. У меня был приятель Авдеев. Ответственный секретарь молодежной газеты. У него был отец, провинциальный актер из Луганска. Годами играл Ленина в своем драмтеатре. Так Авдеев ловко вышел из положения. Укрепил над столом громадный фотоснимок — папа в роли Ильича. Вроде не придраться — как бы и Ленин, а все-таки — папа…
…Туронок все шагал между бюстом и радиолой. Вижу — прореха на месте. Если можно так выразиться… Если у позора существует законное место…
Наконец редактор приступил:
— Знаете, Довлатов, у вас есть перо!
Молчу, от похвалы не розовею…