— Я постараюсь, — равнодушно заверил Цуриков.
— Знаете, что говорил Станиславский? — продолжал Хуриев, — Станиславский говорил — не верю! Если артист фальшивил, Станиславский прерывал репетицию и говорил — не верю!..
— То же самое и менты говорят, — заметил Цуриков.
— Что? — не понял замполит.
— Менты, говорю, то же самое повторяют. Не верю… Не верю… Повязали меня однажды в Ростове, а следователь был мудак…
— Не забывайтесь! — прикрикнул замполит.
— И еще при даме, — вставил Гурин.
— Я вам не дама, — повысил голос Хуриев, — я офицер регулярной армии!
— Я не про вас, — объяснил Гурин, — я насчет Лебедевой.
— А-а, — сказал Хуриев.
Затем он повернулся ко мне:
— В следующий раз будьте активнее. Подготовьте ваши замечания… Вы человек культурный, образованный… А сейчас — можете расходиться. Увидимся в среду… Что с вами, Лебедева?
Тамара мелко вздрагивала, комкая платочек.
— Что такое? — спросил Хуриев.
— Переживаю…
— Отлично. Это называется — перевоплощение…
Мы попрощались и разошлись. Я проводил Гурина до шестого барака. Нам было по дороге.
К этому времени стемнело. Тропинку освещали желтые лампочки над забором. В простреливаемом коридоре, звякая цепями, бегали овчарки.
Неожиданно Гурин произнес:
— Сколько же они народу передавили?
— Кто? — не понял я.
— Да эти барбосы… Ленин с Дзержинским. Рыцари без страха и укропа…
Я промолчал. Откуда я знал, можно ли ему доверять. И вообще, чего это Гурин так откровенен со мной?..
Зек не успокаивался:
— Вот я, например, сел за кражу. Мотыль, допустим, палку кинул не туда. У Геши что-либо на уровне фарцовки… Ни одного, как видите, мокрого дела… А эти — Россию в крови потопили, и ничего…
— Ну, — говорю, — вы уж слишком…
— А чего там слишком? Они-то и есть самая кровавая беспредельщина…
— Послушайте, закончим этот разговор.
— Годится, — сказал он.
После этого было три или четыре репетиции. Хуриев горячился, вытирал лоб туалетной бумагой и кричал:
— Не верю! Ленин переигрывает! Тимофей психованный. Полина вертит задом. А Дзержинский вообще похож на бандита.
— На кого же я должен быть похож? — хмуро спрашивал Цуриков. — Что есть, то и есть.
— Вы что-нибудь слышали о перевоплощении? — допытывался Хуриев.
— Слышал, — неуверенно отвечал зек.
— Что же вы слышали? Ну просто интересно, что?
— Перевоплощение, — объяснял за Дзержинского Гурин, — это когда ссученные воры идут на кумовьев работать. Или, допустим, заигранный фрайер, а гоношится, как урка…
— Разговорчики, — сердился Хуриев, — Лебедева, не выпячивайте форму. Больше думайте о содержании.
— Бюсты трясутся, — жаловалась Лебедева, — и ноги отекают. Я, когда нервничаю, всегда поправляюсь. А кушаю мало, творог да яички…
— Про бациллу — ни слова, — одергивал ее Гурин.
— Давайте, — суетился Геша, — еще раз попробуем. Чувствую, в этот раз железно перевоплощусь…
Я старался проявлять какую-то активность. Не зря же меня вычеркнули из конвойного графика. Лучше уж репетировать, чем мерзнуть в тайге.
Я что-то говорил, употребляя выражения — мизансцена, сверхзадача, публичное одиночество…
Цуриков почти не участвовал в разговорах. А если и высказывался, то совершенно неожиданно. Помню, говорили о Ленине, и Цуриков вдруг сказал:
— Бывает, вид у человека похабный, а елда — здоровая. Типа отдельной колбасы.
Гурин усмехнулся:
— Думаешь, мы еще помним, как она выглядит? В смысле — колбаса…
— Разговорчики, — сердился замполит…
Слухи о нашем драмкружке распространились по лагерю. Отношение к пьесе и вождям революции было двояким. Ленина, в общем-то, почитали, Дзержинского — не очень. В столовой один нарядчик бросил Цурикову:
— Нашел ты себе работенку, Мотыль! Чекистом заделался.
В ответ Цуриков молча ударил его черпаком по голове…
Нарядчик упал. Стало тихо. Потом угрюмые возчики с лесоповала заявили Цурикову:
— Помой черпак. Не в баланду же его теперь окунать…
Гешу то и дело спрашивали:
— Ну, а ты, шнырь, кого представляешь? Крупскую?
На что Геша реагировал уклончиво:
— Да так… Рабочего паренька… в законе…
И только Гурин с важностью разгуливал по лагерю. Он научился выговаривать по-ленински:
— Вегной догогой идете, товагищи гецидивисты!..
— Похож, — говорили зеки, — чистое кино…
Хуриев с каждым днем все больше нервничал. Геша ходил вразвалку, разговаривал отрывисто, то и дело поправляя несуществующий маузер. Лебедева почти беспрерывно всхлипывала даже на основной работе. Она поправилась так, что уже не застегивала молнии на импортных коричневых сапожках. Даже Цуриков и тот слегка преобразился. Им овладело хриплое чахоточное покашливание. Зато он перестал чесаться.
Наступил день генеральной репетиции. Ленину приклеили бородку и усы. Для этой цели был временно освобожден из карцера фальшивомонетчик Журавский. У него была твердая рука и профессиональный художественный вкус.
Гурин сначала хотел отпустить натуральную бороду. Но опер сказал, что это запрещено режимом.
За месяц до спектакля артистам разрешили не стричься. Гурин остался при своей достоверной исторической лысине. Геша оказался рыжим. У Цурикова образовался вполне уместный пегий ежик.
Одели Ленина в тесный гражданский костюмчик, что соответствовало жизненной правде. Для Геши раздобыли у лейтенанта Родичева кожаный пиджак. Лебедева чуть укоротила выходное бархатное платье. Цурикову выделили диагоналевую гимнастерку.
В день генеральной репетиции Хуриев страшно нервничал. Хотя всем было заметно, что результатами он доволен. Он говорил:
— Ленин — крепкая четверка. Тимофей — четыре с плюсом. Дзержинский — тройка с минусом. Полина — три с большой натяжкой…
— Линия есть, — уверял присутствовавший на репетициях фальшивомонетчик Журавский, — линия есть…
— А вы что скажете? — поворачивался ко мне замполит.
Я что-то говорил о сверхзадаче и подтексте.
Хуриев довольно кивал…
Так подошло Седьмое ноября. С утра на заборе повисли четыре красных флага. Пятый был укреплен на здании штрафного изолятора. Из металлических репродукторов доносились звуки «Варшавянки».