Вот только тянули против течения жизни, поперек человеческой души, ответил Никита, который хоть и уважал, но не любил Сталина, как уважают, но не любят грозного бога, который (возможно) обеспечивает величие, но пьет при этом слишком много крови. Железные люди, продолжил Никита, могут существовать исключительно внутри идеи, как поршни внутри машинного масла, как гомункулусы внутри реторт. Стоит только извлечь их из замкнутого пространства идеи, и они превращаются в ничто. К тому же, добавил Никита, разве в нынешней России возможны идеи, выходящие за рамки: как выжить, украсть, пожрать и выпить? Вот почему, подвел черту Никита, твоя идейность смехотворна и неуместна.
По-твоему, рассмеялся Савва, идея может породить железного человека, а железный человек идею — нет? Неужели все в мире упирается в вопрос, что первично: яйцо или курица?
Савва в ту пору был невосприимчив к любым словам.
Как-то он обмолвился Никите, что историческое время России неумолимо истекает, а когда время истекает, надо его остановить, пустить вспять, спрятать, придержать до лучших времен.
«Спрятать, придержать, остановить?» — Никита подумал, что брат, как обычно, перенапрягся, изнемог на государевой службе. Хотя тогдашний невыразительный, как стакан с компотом на захватанном пластмассовом подносе, словно сошедший с выцветшей фотографии в витрине средней руки парикмахерской (третий по счету) российский государь (президент) не сильно жаловал Фонд «Национальная идея». Его команду обслуживала другая контора под названием «Искусство невозможного». По слухам, там тоже мастерили какой-то макет, и это очень не нравилось Савве. «Искусство невозможного» одолевало «Национальную идею» на поле симпатий властей предержащих, но Савва был намерен с этим покончить. Он ревел во хмелю, что уничтожит «Искусство невозможного», сделает для них невозможным загребать деньги, в чем они, это Савва признавал, достигли большого искусства.
«В смысле… взять паузу, блефанутьь, подержать на руках картишки, — объяснил Савва, — чтобы потом… отыграть».
Никита подумал, что на самом деле все гораздо проще.
Жизнь — это и есть искусство невозможного. Савва всего лишь хочет заменить одно невозможное другим, еще более невозможным.
«У кого отыграть?» — Никита знал всего двух игроков, у которых (теоретически) можно было отыграть время (и, вероятно, идею). Но он не знал, кто вот так запросто осмелится предложить им сыграть. Партнеров эти игроки всегда выбирали сами. Как, впрочем, и на что играть.
«Не знаю, — пожал плечами Савва, — знаю только, что иногда лучше повременить, потянуть… чтобы потом выиграть… все. Мы живем в уникальное время, — продолжил он, — порог управляемости жизнью достиг абсолюта. Сейчас можно смоделировать, провести в жизнь любую идею, осуществить любой самый невероятный проект, причем с полным соблюдением демократического антуража. Мне кажется, — с тревогой произнес Савва, — мир возвращается в эпоху древних жрецов. А это значит, что ему нужны новые законы. Кто даст ему эти законы?» — Савва строго посмотрел по сторонам, как бы желая увидеть того, кто может дать эти законы.
Таких, естественно, не было.
И не могло быть, потому что законы должен был дать Савва.
Никита хотел было заметить, что новые законы растирают в кровь старую жизнь, как неразношенные ботинки ноги, но промолчал, потому что тогда уже знал, что есть противоречия, которые не преодолеть ни блистательными логическими доводами, ни молчанием, ни даже… согласием.
…Собственно, то, что изготовили мастера из Фонда «Национальная идея» трудно было назвать макетом. Скорее это была натуральная, волшебно уменьшенная в размерах Россия, какой бы она предстала перед новоявленным Гулливером. С большими и малыми (узнаваемыми) городами, отреставрированными надраенными и проржавевшими до решеток куполами, чистыми и не очень реками, вздыбленными и приглаженными горными хребтами, лесами, пузырящимися болотами, распаханными и запущенными полями, линиями электропередачи под белым (в половину территории) — из снега и льда — кружевным одеялом.
Бросив взгляд на спрятавшиеся под снегом и льдом пространства, предполагаемый Гулливер (если не был полным кретином) сразу должен был уяснить, что жизнь на этой суровой земле с экономической точки зрения, в общем-то противоестественна: слишком много приходится изводить электричества, газа и нефти, чтобы обогреть, обустроить, одеть и накормить избыточно снующих туда-сюда человечков. Зачем их столько среди холода и печали, должен был подумать мифический Гулливер, не лучше ли, чтобы их было поменьше?
Странная получалась вещь. Чтобы что-то произвести (это было видно на макете) на занесенных снегами заводах и фабриках, человечки тратили энергии и тепла втрое больше против того, что тратили, к примеру, для изготовления аналогичной продукции в соседних — Литве или Польше — (были тогда такие) странах. А так как продукцию надо было еще перевезти по железной дороге (города в России отстояли друг от друга далеко, как ненавидящие посреди больших пространств друг друга люди), то цена на нее выходила совершенно запредельная.
Без человечков нельзя было обойтись возле лесов, которые они деятельно вырубали, грузили на платформы, да и отправляли в другие страны; вдоль тянущихся в-, по-, над землей стальных гусениц нефте- и газопроводов, которые они обслуживали; а еще кое-где на юге страны, где щедро плодоносила земля, а реки и озера изобиловали рыбой. На всех иных фрагментах белой от снега и льда России существование человечков представлялось исключительно затратным и (опять-таки с экономической точки зрения) излишним.
Смотреть на макет надлежало сверху сквозь специальный оптико-виртуальный компьютерный купол, который по принципу голограммы увеличивал изображение, делал его объемно-звуковым, так что можно было рассмотреть хмурые озабоченные лица, сживаемых со свету крохотных человечков, тоску исчезновения в их глазах. А можно было выбрать такую точку, что как бы из околоземного пространства смотрел на несчастную Россию Гулливер, на редеющие ее леса, проваливающиеся недра, чернеющую, сгущающуюся атмосферу.
Происходящее на макете каким-то образом одновременно разворачивалось (в образах) в сознании, как если бы в сознание, как в компьютер вставлялся CD. Картина, таким образом, представала более натуральной, законченной (очищенной от второстепенных, смазывающих восприятие деталей), чем в действительности.
Похоже, Савва был прав насчет возвращения эпохи древних жрецов и новых (древних?) законов. Древние жрецы, если верить историкам, отменно владели невозможным искусством конструирования реальности, превращения (живых) людей в строительный материал для скрытых, иногда (как волшебная фотография) проявляющихся через века, замыслов.
Сознание растворялось в макете, как (в эпоху жрецов) в лицезрении оживающего изваяния Гора, зеленых лучей из глаз Анубиса, становилось неотъемлемой его (пассивной, а то и действующей) частью.
Во всяком случае, Никита (как если бы сам был Россией) ощутил скорбный трепет пустеющих недр, иссечение подземных жил, ядерную (захороненные со всего мира отходы) мерзость запустения, безлесную лишайную голь, отравленную пустоту текущих вод, бактериальное шевеление в скотомогильниках, бесприютность пронизываемых ветрами пространств. И еще почему-то явственно расслышал победительный вой, а потом увидел… волков.