Толпа семинаристов высыпала с улицы Канет, Жозеф с Виктором оказались в этом шествии замыкающими, но вскоре свернули на улицу Гизард. Здесь они протиснулись между двумя перегородившими узкую мостовую тележками, оставленными под охраной флегматичного спаниеля. Дом номер четыре оказался приземистым жилым зданием с растрескавшимися стенами, к нему притулилась лавчонка с бочками сидра и грушовки.
— Как будем действовать, патрон? — спросил Жозеф, у которого внезапно пересохло в горле.
— Не вижу иного пути, как пройтись по квартирам и расспросить жильцов про нашего галльского вождя.
— Вот уж наслушаемся! — проворчал Жозеф. — Как бы с лестницы не спустили.
— Страх — безумная птица, каковую надлежит держать в клетке, сказал бы вам Кэндзи. Вперед, друг мой! — подбодрил Виктор.
— Хорошо хоть, здесь всего три этажа, — вздохнул молодой человек.
В каждом этаже было по две квартиры. Постные лица, с опаской выглядывавшие из-за дверей, мрачнели еще сильнее, оттого что их зря потревожили, и исчезали, двери захлопывались. Никто здесь не знал Сакровира. Остались только две квартиры на третьем этаже, когда ниже на лестнице зазвучали шаги — кто-то поднимался по ступенькам, прихрамывая. Вскоре показалась женщина лет тридцати с угловатым, но симпатичным лицом, она тащила огромный тюк, обхватив его двумя руками. Виктор поспешил на помощь.
— Уф, спасибо вам, месье, — перевела дух жиличка, освобожденная от ноши, — эта лестница меня когда-нибудь прикончит. Надо признать, не лучшая идея — забиться под самую крышу, когда у тебя одна нога короче другой.
— Ку… куда это положить? — прохрипел на третьем этаже Виктор, у которого от напряжения уже дрожали колени.
— Минутку, сейчас дверь отопру… Входите, вот сюда, на стол.
Виктор скорее выронил, чем положил неподъемный тюк, как будто набитый свинцовыми ядрами.
— А так и не скажешь, что белье, даже сухое, может столько весить, правда? — вздохнула женщина. — Но мокрое и того хуже. Когда я прачкой работала, бывало спину потом разогнуть не могла. А три года назад меня угораздило свалиться в моечную машину, охромела, потом муж мой, каменщик, с лесов упал, разбился насмерть, и я стала гладильщицей на дому. Еще шью, перешиваю. Для вас уж точно расстараюсь, никто пока на мою работу не жаловался.
Виктор и Жозеф смущенно переглянулись.
— Мадам, вообще-то мы пришли, потому что ищем одного человека…
Из спальни, зевая, выбрел полуголый мальчуган с перемазанным вареньем подбородком.
— Почему ты не умылся, грязнуля? — нахмурилась женщина. — Ты хорошо себя вел?
Малыш кивнул, засунул палец в нос и уставился на Жозефа.
— Это мой Жанно. Жанно, скажи дядям «Здравствуйте»… Ну что же ты, детка? Он у меня стеснительный. Стало быть, вы ищете…
— Сакровира, — сказал Жозеф, делая вид, что не замечает, как старательно маленький паршивец показывает ему язык.
— Сакровира? Да-да, я помню его, красивый был парень и всегда веселый. Он жил на втором этаже, приехал в Париж из Отена. Но Сакровир — это, конечно, не настоящее имя, а кличка, хотя все его только так и звали.
— А какое настоящее? — спросил Виктор.
— Сам сначала скажи, как тебя зовут, — потребовал Жанно.
— Виктор Легри, книготорговец, — церемонно поклонился он. — А это мой управляющий Жозеф Пиньо.
— Очень приятно, господа, — заулыбалась женщина, — присаживайтесь, такая жара нынче. Жанно, пойди запри дверь. А я Мариетта Тренке. Хотите воды? У меня есть остывшая в миске.
— С удовольствием, — обрадовался Жозеф.
Виктор, которому не терпелось услышать про Сакровира, сердито покосился на него, но женщина уже наполняла стаканы.
— Так вы были близко знакомы с Сакровиром? — уточнил Виктор.
— Что вы, мне тогда было всего лет одиннадцать-двенадцать, а ему уж двадцать сровнялось. Но его лицо до сих пор стоит перед глазами. Высокий, ладный, глаза с поволокой, черные кудри… По правде сказать, я была в него влюблена, по-детски, конечно. Всякий раз, как видела его, так сердечко и замирало, а он надо мной подтрунивал всегда: «Опять, Мариетка, объелась конфетками?» Какие уж там конфетки? Жили-то мы бедно, я помогала матери, она тоже была прачкой и вдовой, вот так судьба повторяется…
— А Сакровир где-нибудь работал?
— Да, в типографии. Пальцы у него вечно были в краске. В день моего первого причастия в церкви Сен-Сюльпис он подарил мне кулек драже и напугал до смерти, когда сказал, что сейчас схватит за платье и испачкает его. А потом объяснил, что это он назло Господу хотел сделать, потому что Господь допускает всяческие несправедливости. Уж я краснела, его слушая!
— Пино — это вино такое, — заявил мальчуган, не сводивший пристального взгляда с Жозефа.
— Где ты таких слов набрался?! — переполошилась мать.
— Где сидр продают, — степенно ответил мальчик.
— Моя фамилия Пиньо, а не Пино, — насупился Жозеф.
— Жанно, иди поиграй в уголке, — велела Мариетта, — ты нам мешаешь.
— А что сталось с Сакровиром? — продолжил расспросы Виктор.
— После нашего поражения [236] он вернулся с войны, а пока был там, я ходила в церковь за него молиться. Потом пруссаки осадили Париж, тяжелое настало время. Через несколько месяцев временное правительство сдало Бельфор и — я точно помню число, это было первого марта семьдесят первого года, в мой день рождения — подписало капитуляцию. И все из-за этой сволочи Тьера! [237]
— Мама, это плохое слово, тебя оштрафуют! — возликовал Жанно.
— Заткни ушки, детка. Ведь вправду же сволочь была редкостная, этот Тьер, — до того боялся собственного народа, что отказался раздать оружие и вместо того, чтобы повести нас к победе, сговорился с врагом. О том, что было дальше, и так всем известно.
— Ну, это давняя история, — покивал Виктор, которого не занимало никакое прошлое, кроме своего собственного.
— Когда вы родились, месье? — ласково спросила Мариетта.
— В тысяча восемьсот шестидесятом.
— А я в пятьдесят девятом. Один год в детстве — большой срок. Возможно, именно поэтому я помню то время лучше, чем вы. В двенадцать лет уже хорошо понимаешь тех, кто отказывается задирать лапки перед врагом. Когда части регулярной армии и Национальной гвардии восстали, Тьер позеленел от злости и бросил правительственные войска на Монмартрский холм, где у парижских гвардейцев была артиллерия. Но штурм не удался, войска отступили без боя, а двух генералов Тьера расстреляли восставшие, которые не могли смириться с тем, что Париж сдадут пруссакам. Потом была смута, правительство сбежало в Версаль, Тьер увел верные ему полки Национальной гвардии, Париж объявил себя свободной коммуной.