Белки в Центральном парке по понедельникам грустят | Страница: 177

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он всматривается в темноту и уже готов захлопнуть окно, как вдруг раздается тихий голос:

— Филипп…

Он наклоняется и смотрит снова, на этот раз еще внимательнее, подмечает каждую тень, каждое темное пятно; перебегает взглядом по кустам, деревьям, по черной ограде скверика, по проймам между припаркованными на обочине машинами… И вдруг из ночи выступает какая-то фигура. Это женщина в белом плаще. Кажется, эта женщина ему знакома… Он моргает, думает: не может быть, что за вздор, она в Париже, она не отвечает на мои письма, не отзывается на цветы.

— Жозефина, — произносит он, — это ты?

Она поднимает воротник плаща, застегивает его наглухо: от одного звука его голоса ее пробрала дрожь и заледенели руки. Ей беспокойно. Стыдно стоять вот так на улице. Навязываться непрошеной, назойливой гостьей. Но потом стыд уходит. Ей весело, она еще дрожит, и немножко стучат зубы, но ей удается улыбнуться, и она отвечает на выдохе:

— Да, это я.

— Жозефина?! Ты?!

Он не верит. Слишком долго он ее дожидался, чтобы теперь вот так с ходу поверить. Он научился терпению, скромности, несерьезности, избавился от стольких ненужных, тяжелых вещей… «Невозможно, — твердит он про себя, — невозможно!» Он хочет закрыть окно. Но вместо этого почему-то снова перегибается и вслушивается в темноту.

— Это я, — повторяет она и крепче зажимает ворот плаща.

Значит, это не сон. Может, он сошел с ума? Сейчас, в эту минуту, от него одного зависит: поступить как человек разумный, рассудительный, закрыть окно, пожать плечами и вернуться в светлую комнату. Рассудительный человек не станет воображать, что женщина ждет у него под окнами и швыряется камешками в стекло, будто она перебралась через Ла-Манш, только чтобы его увидеть.

Он оборачивается в гостиную. В уголке Бекка и Александр смотрят телевизор. Дотти ушла еще днем; она оставила ему записку на комоде в спальне. Она нашла новую работу и перебирается обратно к себе. Спасибо, что приютил на время. Она бы с удовольствием осталась насовсем, но ей здесь, конечно, не место, — она и сама понимает. Записка грустная, но главное, в ней говорится, что она уходит. И ему от этого не грустно. Напротив, он испытывает облегчение. И он благодарен ей, что она не стала лить слезы и закатывать сцен. Ушла, и все.

Последний решительный жест человека безрассудного — того, кто верит в призраки, которые швыряются камешками в окно: он снова обращается в темноту, к тротуару, где, может, никого и в помине нет.

— Так ты приехала?

— Ну вот же я, тут.

— Это правда ты?

Он перегибается через перила балкона и наклоняется вперед всем телом: он ищет ее, выслеживает, а может, просто ее воображает.

— Это я, — повторяет она. — Пришла сказать, что я больше не боюсь.

Точно, это она. Голос ее. Теперь он в этом уверен.

— Погоди, я сейчас выйду.

— Я тебя жду.

Как всегда, собственно. Она всю жизнь его ждала. Хотя иногда сама этого не знала.


— Вот так оно и будет, скажи, пап? Почему ты молчишь? Ты же знаешь, как будет?

— Я не гадалка, Жозефина. Я не могу рассказать тебе в подробностях, что тебя ждет.

— Понимаешь, он, конечно, не захочет, чтобы вокруг была куча народу. Поэтому он выйдет ко мне, а я буду ждать его на тротуаре. Я надену свою самую красивую юбку, ту, что покачивается на каждом шагу, белый свитер в крупный черный горох, балетки, чтобы не спотыкаться на каждом шагу, и белый плащ, у которого можно поднять воротник, если хочется спрятаться. Сердце у меня будет бешено колотиться. Но когда на улице темно, не так страшно, что покраснеешь, что покроешься испариной… Можно, конечно, твердить себе, что переболела, что уж теперь-то ты сильная, но все равно чувствуешь себя неуклюже… Откроется дверь подъезда, он спустится с крыльца — нерешительно, он еще не вполне поверил, — и повторит несколько раз: «Жозефина? Жозефина?» И тогда я медленно пойду ему навстречу. Как в кино на последних кадрах. Он обнимет меня, скажет, что я совсем рехнулась, и поцелует. Горячим, долгим, спокойным поцелуем, после разлуки. Я знаю, папа, так и будет. Я его не потеряла, наоборот, только что обрела. И я поеду в Лондон. Да, теперь точно: поеду. Хорошо, когда есть что представлять себе, когда ждешь чего-то с замиранием сердца. Иногда, правда, забираешь с этим слишком высоко, того гляди грохнешься и расквасишь физиономию… Но мне все-таки кажется, что он меня ждет — там, на крыльце.

Жозефина послала в небо воздушный поцелуй, обхватила себя за плечи, качнулась туда-сюда, нащупала на твердом полу знакомую трещинку.

Звездочка на ручке ковша слабо мигала. Ему пора. Она торопилась договорить:

— Но сначала, первым делом, я поговорю с Скромным Юношей. Он уже стар. Ну, то есть на самом деле не так уж и стар, но по сути да, потому что он опустил руки. Отказался от этой искорки, которая могла раздуть в его жизни настоящее пламя… И я хочу, чтобы он объяснил мне почему. Хочу понять, как можно прожить всю жизнь на обочине своей мечты и так и не попытаться хотя бы прикоснуться к ней.

— Ты, между прочим, сама чуть не прожила так всю жизнь, — вздохнул отец.

— Но я хочу, чтобы он сам мне рассказал, своими словами. Пусть знает, что он не впустую через это прошел. Если его рассказ помог мне выбраться из воды, когда я тонула, значит, он и еще кому-то может помочь. Тем, кто не решается, боится, кому вбили в голову, что надеяться бесполезно. Нам ведь всем это вбивают в голову, правда? Фантазеров и мечтателей ругают, высмеивают, клеймят, суют их носом в правду жизни, внушают, что жизнь-то уродлива и ничего в ней веселого нет, что будущего тоже нет, а надеяться не на что. И долбанут еще раз-другой по затылку для пущей убедительности. Выдумывают какие-то потребности, которые им на самом деле не нужны, выкачивают из них деньги. Держат взаперти, под замком. Запрещают фантазировать. Распрямлять спину. Но все равно, все равно… Если не мечтать, что мы такое? Жалкие, слабые человечки, ручки болтаются, ножки куда-то бегут, не знают куда, ртом хватаешь воздух, глаза пустые. Мечта — это наш мостик к Богу, к звездам, только с мечтой мы делаемся выше, красивее, становимся самими собой и никем больше. Человек без единой фантазии — пустяковина. Мелочь, пустое место. Когда у человека всего-то и есть, что «нормальная жизнь», — это такое убожество! Как дерево без листьев. А деревьям без листьев никуда. Надо хоть налепить им листьев, чтобы они стали пышными, красивыми. Если какие отвалятся, не беда, надо лепить новые. Сколько потребуется, и не сдаваться. В мечте душа дышит. В мечте — величие человека. А мы сегодня дышим? Нет, мы задыхаемся! Мечту упразднили, как раньше — душу, небеса…

Жозефина уже не подбирала слов: их подсказывал ей отец. И эти слова помогали ей верить, надеяться, одевать деревья листвой.

Прав был Пазолини. Усопшие всегда разговаривают с нами, это мы вечно куда-то спешим и не слушаем их.


Она стояла у дверей квартиры Буассонов. Большая зеленая дверь с двумя красивыми медными ручками-шарами. Продолговатый бежевый коврик с зеленой же каймой. Сейчас она позвонит. Позвонит в дверь, за которой живет Скромный Юноша. Ифигения сунула ей в руки свою петицию и велела: «Ступайте немедленно, мадам Кортес, сию минуту. Не завтра, не послезавтра». Жозефина кинула на нее смущенный взгляд: «Не знаю, Ифигения, я морально не готова…» — «Давайте-давайте, — подтолкнула ее Ифигения, — подумаешь, всего делов!.. Покажете письмо от управдома, потом петицию — вы же ее и составили, — да попросите подписать. Довольно даже, чтобы подписали только жильцы корпуса А, и дело в шляпе. Что он в самом деле себе возомнил, управдомишка этот? Что можно творить беспредел? Что он вот так возьмет да подсадит заместо меня свою кралю, а я, значит, ручки по швам? Нет, мадам Кортес, уж вы давайте идите!»