«Упал на мои глаза мрак, – писала Роксолана, – я сразу схватила и разбила тот Ваш флакон. Не знаю, какие слова говорила при том. Долгий день после того спала, словно в беспамятстве, была вся разбита, забыла и о детях, и обо всем на свете.
Когда очнулась, то подумала: кто же меня топчет ногами, кто изводит? Вы меня всегда позорили и изводили! Даст бог, поговорим об этом, когда будем вместе. И о великом визире тоже поговорим, и если даст бог снова увидеться, то покончим с раздорами».
Все эти дни весело играла музыка вокруг королевских павильонов. Город горел, разграбленный, растерзанный, порабощенный. С крепости были взяты пушки, из королевской сокровищницы вывезены все драгоценности, увезли также прославленную библиотеку Матьяша Корвина. Три большие бронзовые статуи, изображавшие Диану, Аполлона и Геракла, Ибрагим отправил в Стамбул, чтобы поставить их на Ат-Мейдане перед своим дворцом. Ибрагим уединялся с султаном, играл ему новые мелодии на своей виоле, развлекал мудрыми беседами, угощал редкостными винами, которые щедро лил перед победителями Янош Заполья, выторговывая себе корону, грек нашел во дворце портрет покойного короля, на котором Лайош был изображен в полный рост, в красном королевском одеянии, но такой бледный и немощный, точно предчувствовал свою близкую гибель. Перед тем портретом, опьяневший от вина, от побед и от бесконечных милостей султановых, поздней ночью Ибрагим, присвечивая тусклой свечой, произнес шутовскую речь, пытаясь потешить Сулеймана, все больше и больше впадавшего в необъяснимую грусть:
– О священная плоть, белая жемчужина стольких каратов, сколько частиц движется в солнечных лучах перед моим взором, возведенная Всевышним на вершину почестей и скипетром своим повелевающая ратью могущества! Я, жалкий муравей из кладовой твоей, червь из плода твоего, что поселился в великом достатке добытых тобой крох и так не похожий на тебя в ничтожестве своем, что едва могу быть замечен взором твоим, прошу тебя, повелитель головы моей, во имя зеленого луга, на котором радостно отдыхает душа твоя, выслушать опечаленным слухом своим то, что выскажут тебе уста мои, чтобы получил ты удовлетворение за беззаконие, содеянное тобой, когда ты осмелился стать супротив Повелителя Века, Его Величества…
– Не надо! – махнул рукой Сулейман. – Замолкни. Грех!
Ловкий Ибрагим еще успеет впоследствии выгодно продать портрет венгерского короля, и тот окажется далеко на севере, в замке шведского короля Густава Вазы, который задался целью собрать у себя лики всех властителей Европы, весьма гордясь тем, что и сам попал в столь избранное общество. Еще через несколько веков бойкие гиды в мрачном зале шведского замка Грипсгольм будут показывать скучающим туристам изображение несчастного венгерского короля, подтрунивая над его преждевременным рождением и позорной смертью в трясине.
Но Сулейман ничего не узнает ни о судьбе портрета, ни о подтрунивании потомков. В глубокой меланхолии, вызванной необычным письмом Роксоланы, переправится он через Дунай (снова был мост, за сооружением которого султан наблюдал без малейшей радости) и медленно пройдет через всю венгерскую землю, неся с собой пожары, разруху и смерть, пока снова не прискачут гонцы из Стамбула и не вручат ему новое послание от Хуррем со словами: «Моему пронзенному сердцу нет на свете лекарств…» И снова мир заиграл красками, засияло после многомесячных дождей солнце, захотелось жить, и султан даже смилостивился над побежденными, объявив, что все неверные могут откупиться от неволи и от смерти за установленную плату.
Когда в начале октября Сулейман возле Петроварадина перешел Дунай, из Стамбула пришла весть, что Роксолана родила ему четвертого сына. Он послал щедрые подарки султанше и фирман о присвоении новорожденному имени Абдаллах, то есть угодный Аллаху, но уже через несколько дней снова прискакали гонцы с печальным известием, что маленький сын, не прожив на свете и трех дней, отошел в вечность, а султанша Хасеки от горя и отчаяния тяжело занемогла. «Поистине то, что вам обещано, наступит, и вы это не в состоянии ослабить!»
Султан бросил войско, бросил все на свете, без передышки поскакал в столицу, вновь, как и когда-то после Белграда, не заботился ни о триумфе, ни о чествованиях, торопился в Стамбул, только тогда его гнала необъяснимая тоска, а теперь – страсть и тревога за жизнь самого дорогого на свете существа.
Воздух был душный и тяжелый. Не помогали воскурения и разбрызгиваемые бальзамы. От них было еще тяжелее. Запах тления и смерти. Маленький Баязид, качавшийся в серебряной колыбельке, уставился на султана черными глазенками, потом испуганно заплакал.
Смуглотелая нянька бросилась было к ребенку, но Хуррем слабо махнула рукой, чтобы та не трогала Баязида. Пусть поплачет. Лежала на постели, зеленой, как трава, вся в желтых шелках: длинная сорочка, широкие шаровары, сама тоже желтая, точно натертая шафраном, Сулейман даже испугался:
– Хуррем, что с тобой? Ты нездорова?
– Зачем вы пришли? – спросила она холодно. – Я вас не звала. – Хасеки!
– Никакая я вам не Хасеки.
– Хуррем!
– И не Хуррем.
Теперь разгневался и он. За ним внесли множество подарков, расставив сундуки, евнухи мигом убрались прочь, а эта странно желтая женщина словно бы хочет, чтобы убрался и он, падишах и повелитель всего сущего.
– Так кто же ты такая? – спросил он с угрозой в голосе.
– Настася. Когда умру, стану снова Настасей, как была у родной мамуси.
– Я не умею произносить такие имена.
– Ах, вы не умеете! – Она порывисто приподнялась на локте, провела по нему глазами с ног до головы. – Не умеете! Это же греческое имя. А грека своего ведь умеете называть? Умеете?
– Оставь его, – пытаясь успокоить больную, сказал султан.
– Оставить? А ваши горькие слова из-за этого грека? А ваша милость ко мне? И это оставить? Все во мне умерло от тех упреков. И маленький Абдаллах умер. Хватил обид и горя еще в моем лоне. И умер. – Она заплакала, сквозь слезы, сквозь всхлипывания выталкивала отдельные слова: – Это вы… Это все вы… со своим… греком… с ним все…
Он присел у ложа Хуррем, взял ее руку. Рука легкая, вся в огне, хотел поцеловать эту руку, но Роксолана выдернула ее.
– Не троньте меня! Несчастное дитя… Может, вы сможете его воскресить? Может, кто-то на свете сможет? И я тоже умру! Не хочу больше жить, не хочу, не хочу!
Маленький Баязид, услышав плач матери, заплакал еще пуще. Сулейман попытался унять сына, но Хуррем закричала на него:
– Не подходите к нему! Вы хотите сгубить еще и Баязида! Я знаю, я все знаю! Вы хотели бы видеть мертвыми всех моих сыновей, чтобы остался тот, от черкешенки, от той жирной гусыни…
Это уже было сверх всяких сил. Сулейман гневно выпрямился. – Я так спешил к тебе, я бросил все. Теперь вижу – напрасно.
Выздоравливай, поговорим потом. Тебе нужен покой. Когда почувствуешь себя лучше, позови меня, я приду.