И он снова принялся кланяться все ниже и ниже, до самых ковров, а за ним и его янычары – они поставили принесенное и норовили побыстрее выскользнуть из приемного покоя визиря, чтобы оказаться подальше от греха, ибо руки их хоть и отвыкли в последнее время держать саблю, но все же чесались и сжимались в кулаки в присутствии этого человека.
Ибрагим смотрел вслед Гасану, ничего не видя от гнева, никак не мог постичь, кто же нанес ему большее оскорбление – Роксолана, эта никчемная рабыня, которую он купил на Бедестане и мог бы уничтожить когда-то одним мановением пальца, или этот молодой янычарский ага, завоевавший благосклонность султана лишь потому, что в то время не было в столице его, Ибрагима, который расправился бы с подлым янычарским отбросом без малейших усилий, подкупив продажнейших из них еще до того, как эта вонючая сволочь вздумала взбунтоваться.
– Они меня еще не знают, – шептал Ибрагим вдогонку Гасану. – Никто еще меня не знает, но узнают! Узнают!
Молчал о своем позоре. Ничего не сказал султану, да и не до того было: Сулейман собирался в поход против венгерского короля, принимал послов, рассылал повсеместно гонцов с повелениями санджакбегам и бейлербегам поднимать спахиев на священную войну против неверных. Это требовало сосредоточения всех державных усилий, и не до мелочных обид было теперь, даже если обиженными оказывались высочайшие личности империи.
Послы от Венеции и Дубровника, хорошо зная, что новая война либо принесет новые торговые привилегии для их республик, либо отберет привилегии давнишние, не сидели сложа руки, а напоминали о себе щедрыми дарами султану, Роксолане, вельможам. Посол от пленного французского короля умолял не откладывая ударить на императора Карла или на его брата Фердинанда, которому, по соглашению между Габсбургами, досталась Австрия. Польский посол ждал, когда его допустят пред султановы очи, дабы просить мира для Польши и Венгрии, где на троне сидел сын Владислава Ягеллона Лайош, но Сулейман не хотел видеть посла Яна, пока тот не удовлетворит прихоть султанши Роксоланы, а посланные в королевство люди задерживались, дорога была далекая, тяжелая и опасная. Когда же наконец после многих месяцев нетерпеливого ожидания измученные и отчаявшиеся, ни о чем, собственно, не узнавшие посланцы вернулись в Стамбул и Гасан-ага появился в караван-сарае на Константиновом базаре, чтобы услышать от пана Яна о результатах их поездки, королевский посол пожелал быть допущенным к султанше Роксолане, поскольку он сам должен сообщить ей обо всем, а также поднести подарки от имени короля Зигмунта – золотую розу, кованную итальянским мастером, большое ожерелье из польского янтаря и золотую цепь сканной работы весом в сто сорок четыре дуката.
– Не у меня же спрашивать такого позволения, – пожал плечами Гасан-ага. – Да и обычая такого нет, чтобы султанша принимала послов. А если и придет позволение, то ждать его снова придется долго.
– Пусть пан передаст, что у меня есть вести для султанши, – важно молвил посол. Не сказал Гасану, что за вести, да и не заботило его, добрые они или лихие. Имел вести – и этим тешился, ибо разве же не предназначение послов передавать вести, быть другом правды, слугой откровенности, рабом искренности?
Даже Гасан еще не знал до конца пределов власти Роксоланы над Сулейманом. Едва только он передал султанше свой разговор с послом Яном, его необычную просьбу, как буквально через несколько дней властью султанского имени врата Топкапы открылись перед польским послом – он был поставлен не перед султаном, не перед великим визирем, который по обычаю принимал гостей, а перед Роксоланой, которая милостиво приняла подарки от польского короля и поклоны от посла, а также выслушала пана Яна, хотя лучше бы и не слушала. Смотрела, как самоуверенно топорщатся усы пана Яна, как важно произносит он каждое слово, гордясь своим изысканным польским языком, радуясь, что его речь может соответственно оценить столь высокая личность, ужасалась услышанному, не могла поверить, чтобы человек мог так спокойно, почти смакуя, сообщать о столь ужасных вещах. Рогатин лежит в руинах, церкви сожжены, все разрушено, люди уничтожены. Ни Лисовских, ни Скарбских, ни Теребушков, ни Зебриновичей, никого, никого, новые люди пришли на пожарища, начинают жить заново, и их жизнь также в любую минуту может прерваться от набега дикой орды. Собственно, посол и прибыл к султану, чтобы просить мира для всей земли Польской и покоя от Крымской орды для восточных земель Польши, ставших пустыней.
Роксолана отпустила посла, кажется, даже сказала ему ласковые слова, обещала, что султан вскоре допустит его пред свои очи, улыбалась властно, а у самой в душе кричала боль: неужели это все правда, неужели, неужели?
До сих пор надеялась на чудо. До сих пор ей казалось, будто все, что с нею происходит, лишь сон, точно спала она пять нескончаемо долгих лет далеко от дома, от родных, и разделяют их лишь пространства, стихии и загадочность. Теперь должна была проснуться, и пробуждение было ужасным. Просторы стали бездной, стихии – необратимой гибелью всех родных и близких, загадочность – расправой палачей.
Снова вспоминала и не могла вспомнить. Отчаяние еще большее, чем в ту ночь, когда пылал Рогатин и когда она была брошена в неволю, охватило Роксолану, с тоской смотрела назад и вокруг: какие же высокие стены Топкапы и башни над ними и какой безнадежностью окутана эта земля и небо над нею!.. Отчий дом, живший в ее болезненном воображении, исчез навсегда, никаких надежд, не за что зацепиться ни разумом, ни сердцем. Даже могил нет, чтобы упасть перед ними на колени, чтобы плакать и целовать землю, поставить кресты, возлагать цветы – эту тщетную надежду возместить невозмещенное, вернуть навеки утраченное, утешиться в безутешном горе. Горе, горе! Горе было в этих каменных стенах и дворцах, в этих бесконечных садах, в высоких кипарисах, которые молчаливо раскачивались под ветром, как темные мертвецы, в неуклонном угрожающем падении; горе проглядывало сквозь плетение причудливых растений, бессмысленных в своем буйстве, в своей алчности; горе разбрызгано было каплями и сгустками крови на розах, алевших, как сердца всех невинно убиенных, замученных, истребленных; горе светилось с бесстыдно оголенных стволов платанов. И не найдешь виновных, никому не пожалуешься, ни перед кем не заплачешь. Мамуся родная, видишь ли ты свое несчастное дитя? А ты, татусь? И где твой всемогущий и милосердный Бог? Где он? Ведь не пришел на помощь ни тебе, ни твоей единственной дочери!
Все же нашла в себе силы, чтобы попросить Сулеймана за королевского посла, и Яну из Тенчина был дан торжественный прием султаном и султаншей впервые за все существование Османской державы! – и дан был также отпуск от султанской пресветлой персоны с полным, правда, неписаным ответом, обещанием вечного мира и подарками для короля Зигмунта и благодарностью за королевские дары султану: плащ королевский, тканный золотом, на красной подкладке, согласно польскому обычаю усыпанный золотистыми звездами, посох янтарный в золоте, цепь золотая, вязанная рыцарскими узлами, весом в 64 дуката и цепь золотая, крученная в пучки, весом в 88 дукатов. Еще султан спросил пана Яна, правда ли, что пятьсот лет назад император германский Оттон подарил первому польскому королю Болеславу Храброму золотой трон Карла Великого из его гроба в Аквизгране, но посол не смог ответить, где тот трон обретается и цел ли он еще или пропал где-то в бесконечных войнах и королевских раздорах.