Генри и Джун | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мы лежим неподвижно, и я люблю его спокойной любовью: люблю кисти его рук, запястья, шею, губы, тепло его тела и внезапные озарения его ума. Потом мы садимся есть, разговариваем о Джун и Достоевском — и вот уже за окном кричит петух. То, что мы с Генри можем сидеть и разговаривать о нашей любви к Джун, о том, как удивительно хороша она бывает, — для меня величайшая победа.

Самое глубокое впечатление оставляют в моей душе долгие, спокойные часы, проведенные с Генри. Сидя над своей рукописью, он впадает в задумчивую молчаливость, временами что-то бормочет себе под нос. В нем есть что-то от гнома, от сатира и от немецкого школьника. У него на лбу — несколько твердых шишек, фигура, склонившаяся над бумагами, удивительно хрупкая. Когда он вот так сидит, мне кажется, что я могу прочитать его мысли, проникнуть в лабиринты его могучего творческого ума. Я обожаю все, что придумывает его мощный мозг, все его порывы.

Он лежит в постели рядом со мной, прижавшись грудью к моей спине, обняв рукой за плечи. Погруженная в собственное одиночество, я чувствую, что переживаю момент абсолютной любви. Мои раны затягиваются, желания умолкают. Генри спит. Как я люблю его! Я чувствую себя рекой, вышедшей из берегов.

— Анаис, когда вчера вечером я пришел домой, мне показалось, что ты тоже дома, потому что почувствовал запах твоих духов. Я соскучился по тебе. Понял, что не успел сказать тебе, когда ты еще была со мной, как это замечательно, что ты здесь. Я никогда не успеваю, может, не умею. Посмотри, вот ящик с твоими вещами — твоими чулками. Я хочу, чтобы ты оставила запах своих духов по всему дому.

Мне кажется, что он любит меня нежно и сентиментально. Джун вдохновляет на страсть. А я помогаю собраться с мыслями, вспомнить, познать откровения. Я вижу Генри-писателя. Мне дана другая сторона его любви.

Сейчас я одна в Лувесьенне. Я все еще чувствую, как Генри прижимается ко мне во сне всем телом. Хочу, чтобы сегодняшний день стал последним. Всегда хорошо, когда высшая точка оказывается последней. Может вернуться Джун и закружить нас в вихре, как самум. Генри будет страдать, а меня она просто загипнотизирует.

Мой дневник сохранит слова Генри. Я получаю их, как драгоценные подарки, как золото, как духи. Генри роняет их, а я ловлю так увлеченно, что даже забываю отвечать. Я рабыня, обмахивающая его павлиньими перьями. Генри говорит о Боге, о Достоевском и о достоинствах прозы Фреда. Он проводит границу между этими достоинствами и собственным драматичным, чувственным, мощным творчеством. Он может с самоуничижением сказать: «У Фреда есть искусство, которого не хватает мне, он эрудирован, как Анатоль Франс».

Я отвечаю:

— Но неужели ты не видишь, что Фреду не хватает страсти, впрочем, как и Франсу? А в тебе она есть!

Эта мысль возникла у меня, когда мы шли по бульвару; мне очень захотелось поцеловать человека, чья страсть, как лава, обрушивается на холодный мир интеллекта. Мне хочется пожертвовать жизнью, домом, безопасностью, творчеством ради того, чтобы жить с Генри, работать для него, стать ради него проституткой, да кем угодно, даже постоянно терпеть обиды.


Поздно ночью он рассказывает мне о книге, которую я еще не читала, — о «Холме грез» Артура Мейчена. Я забываю обо всем. Генри мягко говорит мне:

— Я говорю с тобой почти как отец.

В этот момент мне показалось, что я полуженщина-полудевочка. Я знаю, что глубоко во мне прячется ребенок, который любит, чтобы его удивляли, учили, руководили им. Когда я слушаю Генри, становлюсь маленькой девочкой, а он ведет себя, как отец. Навязчивые образы — эрудит, отец, и женщина — снова превращается в ребенка. Я вспоминаю то, что говорил мне Генри, например: «Я не обижу тебя, тебя — никогда». Вспоминаю его необычную нежность, желание защитить. Мне кажется, что меня предали. Поглощенная восхищением его работой, я превратилась в ребенка. Могу себе представить, как какой-нибудь другой мужчина говорит мне: «Я не могу заниматься с тобой любовью. Ты не женщина. Ты ребенок».

Я перестаю лелеять мечту об абсолютной чувственности. Потом впадаю в ярость, мне хочется господствовать, работать по-мужски, помогать Генри, опубликовать его книгу. Я теперь хочу гораздо большего: хочу сама заниматься любовью, хочу, чтобы трахали меня, хочу утвердиться как чувственная женщина. Однажды Генри сказал:

— Послушай, мне кажется, что у тебя могло бы быть десять любовников, и ты со всеми сумела бы справиться. Ты ненасытна.

Но уже на следующий день он говорит совсем обратное:

— Твоя чувственность неубедительна.

Он видит во мне ребенка!

Мне это ненавистно, слова его приводят меня в ярость. Я бегу прочь из Клиши и думаю, что уношу свой секрет с собой. Остается надежда, что Генри ничего не понял. Я боюсь его безжалостного, всепонимающего взгляда. Выскальзываю из постели и убегаю, пока он еще спит. Прихожу домой и засыпаю глубоким сном на несколько часов. Я должна убить в себе ребенка. Завтра я смогу встретиться с Генри, посмотреть ему в глаза и быть с ним женщиной.


Это могло остаться проходным, ничего не значащим эпизодом. Но теперь, благодаря психоанализу, оно приобретает гораздо большее значение. Психоанализ поселяет во мне странное ощущение: как будто я мастурбирую, вместо того чтобы заниматься сексом с партнером. Быть с Генри для меня значит жить, превратиться в поток, даже страдать. Мне не нравится находиться в обществе Алленди, не хочу, чтобы его сухие пальцы прикасались к тайнам моего тела.

Когда я слегка приоткрываю Эдуардо свой страх перед жестокостью, он отвечает мне весьма банально:

— Люди обычно используют слабости окружающих. Из них можно извлекать выгоду.

Я так и поступила. И все-таки я не вижу ничего хорошего в своем детском обожании, взрослого мужчины, в восхищении Джоном и Генри. В этом ничего и нет — только вмешательство в процесс созревания и отречение от собственной личности. Генри говорит:

— Как приятно смотреть на тебя спящую. Ты похожа на куклу, лежишь там, где тебя положили. Даже во сне ты занимаешь совсем мало места.


На меня сыплются вопросы Алленди:

— Что вы чувствовали, когда впервые решили поговорить со мной?

— Я чувствовала, что вы мне очень нужны, что я не хочу оставаться наедине с мыслями о собственной жизни.

— Вы любили своего отца преданно, почти чрезмерно, и вам была ненавистна сексуальная причина, по которой он оставил вас. Возможно, как раз это и рождает в вашей душе протест против секса. Это чувство осело в вашем подсознании в период отношений с Джоном. Вы заставили его в некотором роде кастрировать себя.

— Но почему же тогда я была так несчастна, почему была в таком отчаянии, когда это произошло, и почему любила его целых два года?

— Возможно, ваша любовь именно потому и усилилась.

— Но я стала презирать Джона за то, что ему не хватало импульсивной страсти.

— Это скрытая необходимость в доминирующем мужчине, который подавлял бы вас, одновременно являясь ниже вас. Вы действительно любили Джона, потому что он не подчинял вас себе, вы превосходили его в страстности.