— О! Да это прекрасный случай узнать все, что мне хочется! — воскликнул он, быстро подходя к столу.
— Ты этого не сделаешь, Майнау! — сказала она серьезно, но губы ее дрожали, и она взяла его за руку, чтобы остановить.
— Я сделаю это непременно, — заявил он, с силою высвобождая свою руку. — Я имею право читать письма моей жены, которые мне кажутся подозрительными… Посмотрись в зеркало, Юлиана! Такие бледные губы изобличают нечистую совесть… Я прочту тебе письмо вслух.
Майнау взял письмо и стал громко, с саркастической интонацией читать его:
— «Не дальше как недели через две я приеду в Рюдисдорф, и навсегда, Ульрика! Этот восторг освобождения так холоден и ничтожен на бумаге, эти слова не передают, как светло и радостно стало у меня на душе с тех пор, как я сознаю, что опять буду жить вместе с тобой и Магнусом…» Бедный Шенверт! — произнес Майнау с горькой насмешкой. — «Не думай, что наш разрыв произошел насильственно, — нет, он является прямым следствием того убеждения, к которому пришли два существа, совершенно чужие друг другу. Одно из них боится светских толков, другое же трепещет от каждого гневного слова, нарушающего спокойствие семейной жизни; таким образом, разрыв совершается тихо и со стороны незаметно… Жадный до скандалов свет остается неудовлетворенным… В один прекрасный день баронесса Майнау бесследно исчезнет из замка Шенверт, где она, подобно тени, бродила какое-то время, а равно и из памяти людей, которые сразу поняли, насколько шатко ее положение, и сочувственно относились к ней только потому, что предвидели ее скорый отъезд… А что твоя Лиана? Ее не с корнем вырвали из родной почвы; после кратковременной отлучки она снова будет продолжать расти в родном Рюдисдорфе, согреваемая светом ваших глаз… Не так ли, Ульрика? Ты знаешь, мне всегда казалось жестокостью, срезав цветок, опустить его со свежей раной в холодную воду, а теперь мое сострадание еще острее, потому что по опыту знаю, как это больно. Некоторые отважные попытки и стремления оставляю увядшими в Шенверте: чрезмерная и слепая уверенность в собственной нравственной силе и неблагоразумный вызов обществу, не отвечающему ни моим вкусам, ни моим воззрениям, — эта наука не может повредить мне… Видишь ли, когда он говорил на террасе маме: „Любить ее я не могу, но буду настолько добропорядочен, что не стану возбуждать любви и в ее сердце“, я должна была сойти вниз и спокойно вернуть ему полученное от него кольцо. И вовсе не потому, что он отказывал мне в любви, — на нее я не имела права, да и сама еще не питала к нему этого чувства, — но потому, что эти слова выдавали безграничное тщеславие его души».
Яркая краска залила лицо Майнау; он закусил нижнюю губу и, прервав чтение, бросил, не поднимая головы, возмущенный, но вместе с тем и робкий взгляд на жену.
В ту минуту, когда он предложил Юлиане поглядеться в зеркало, говоря о нечистой совести, она стояла спокойно, скрестив на груди руки; так стояла она и теперь, только ему казалось, что под его взглядом ее осанка сделалась еще более гордой. Из-под пеньюара выдвинулась крошечная, дивной формы ножка и твердо стала на пушистый ковер, но темные ресницы оставались опущенными… Таким образом она высказала мужу горькую правду прямо в лицо, она пристыдила его и сама при этом покраснела.
Майнау подошел к ней ближе.
— Ты совершенно права в своих суждениях, — сказал он, явно сдерживаясь. — Я ведь не слеп и вполне сознаю эту свою слабость, и теперь, когда я знаю, что ты со своим тонким слухом слышала это нелепое высказывание, вся кровь приливает мне к сердцу… Но и тебя, строгий судья, я могу упрекнуть. Положим, я был тщеславен, но ты вела себя как лицемерка, если с презрением в сердце без возражений последовала за мной.
— Прочти еще несколько строчек, — прервала она его с мольбой, все так же не поднимая глаз.
Он отошел к окну: начинало смеркаться.
— «Я знала, что после этих слов никогда не смогу заставить себя чувствовать к нему хоть каплю симпатии, — читал он дальше о себе, — и если я все-таки пошла с ним к алтарю и во второй раз произнесла священное „да“, то сделалась соучастницей страшного святотатства, для которого нет оправдания, потому что для меня давно минуло время беззаботной юности…»
Теперь она бросилась к нему и хотела отнять у него письмо. Но он, вытянув левую руку, остановил ее и, касаясь головой стекла, читал дальше:
— «Ульрика, Майнау очень красивый мужчина. Он щедро одарен гибким умом, которым он со своею неподражаемой небрежностью блистает в разговоре и который может увлечь женское сердце. Но каким жалким кажется мне этот завсегдатай салонов в сравнении с нашим кротким мыслителем Магнусом, строгому, деятельному уму которого несвойственна мысль: какой эффект произведешь ты? Видишь ли, в этом вопросе заключается разгадка всех сумасбродств, приписываемых Майнау, его дуэлей, любовных приключений, даже его исследовательских путешествий, когда он, подобно сказочному принцу, внезапно, невероятным образом, появляется то тут, то там, на лету схватывая все особенно выдающееся, ослепляющее. Он сам лучше всех видит свои многочисленные слабости, но не откажется ни от одной из них, потому что они всего лишь оригинальные благородные шалости, которым потворствует легкомысленный свет… Если бы Майнау был посерьезнее, построже к самому себе и поменьше избалован женщинами, то он мог бы быть человеком совершенным, но…»
На этом письмо обрывалось.
— Это правда: ты не огорчена, Юлиана! — положив письмо на стол, сказал он с иронией и как-то по-особенному, хрипловато. — Огорченная не может так объективно и беспристрастно анализировать меня, как делают это с несчастной пойманной бабочкой, рассматривая ее в лупу… Так понимая мой характер, ты не можешь не желать во что бы то ни стало отделаться от меня. После того, что сегодня случилось, тебе и нетрудно будет это сделать: даже неумолимый Рим должен будет согласиться на развод, так как есть налицо уважительная причина: я ведь ударил тебя!
— Майнау! — вскрикнула она.
Его слова и тон, каким они были сказаны, пронзили ее душу. Не глядя на нее, он вышел из комнаты. В зале, пройдясь несколько раз взад и вперед, он остановился у стеклянной двери и устремил взгляд на силуэты деревьев, окутанные вечерними сумерками… Как посмеялся бы друг Рюдигер, если бы мог теперь заглянуть в покои молодой женщины! Она стояла среди белых азалий в голубом будуаре, окруженная волнами золотистых волос, блеск которых не уступал блеску воспетых волос немецкой Лорелеи, этих ненавистных расплетенных рыжих кос, которые Майнау мог допустить у жены, но отнюдь не у возлюбленной; ее осмеянные серо-голубые глаза а-ля Лавальер смотрели с выражением непреклонной решимости. А Майнау? Совсем недавно он считал, что ее письма будут «педантичными упражнениями в слоге серьезной институтки с хозяйственными отчетами»; теперь он прочел ее письмо, и волнение, очевидно скрывавшееся за мрачным выражением лица, его бессознательное нервное постукивание пальцами по стеклу говорили о том, что душевное спокойствие, при котором была немыслима «бессонная ночь», его покинуло.
После того как Лиана вскрикнула: «Майнау!», на ее половине воцарилась тишина. Только в клетках в соседнем зале для приемов щебетали маленькие птички, выбирая себе на жердочках местечко поуютней, где они могли бы, спрятав свои головки под крылышки, спокойно провести ночь, да время от времени раздавались шаги лакеев, идущих по мозаичному полу вдоль длинной колоннады. Но из голубого будуара не доносилось ни малейшего шороха. Неужели молодая женщина вышла из комнаты? Майнау почувствовал чуть ли не страх при этой мысли — он счел бы себя уязвленным. Он ожидал, что она последует за ним, потому что его голос — что, впрочем, и для него было удивительным — взволновал ее, как волновал почти всех женщин. Не полагал ли он, что и эта стойкая, сильная душа имела, как и слабые женские натуры, чувствительную струну, которая отзывается на манящие звуки мужского голоса и в конце концов дает возможность мужчине восторжествовать?