За каждой из этих наград был боевой поход или вклад в науку, подвиг разведчика или открытие интеллектуала. Надел костюм. Стоял перед зеркалом, вида ордена, отягчающие левый и правый борта пиджака. Рассматривал не их, а свое лицо, худое, усталое, постаревшее, с седыми висками, чуть смещенными осями симметрии, пытаясь вспомнить, каким оно было в юности, — свежесть губ, смуглый румянец щек, наивный, страстно-радостный блеск в глазах. На него смотрело серое, в окалине, в зазубринах и рубцах, лицо измотанного, несдавшегося человека, остановившегося на последнем решении.
Он вышел из квартиры, запер дверь, спустился на улицу. Было тепло, солнечно. На помосте в сквере грохотала, визжала музыка. Какой-то волосатый, неистовый рок-певец метался по эстраде, подпрыгивал, сжимал кулаки, потный, блестящий. Публика ликовала, свистела. Сквозь голубоватую гарь бензина, дым сигарет, запах парфюмерии слабо и странно донеслось дуновение хвойных распиленных досок, источавших смолу.
Он почувствовал, что кто-то смотрит на него. Все тот же неотступный таинственный взгляд, следивший за ним в эти дни. Озирался, искал направление взгляда, но не мог найти его среди бесчисленных набегающих лиц и глаз. Шагал по городу, желая добраться до Красной площади, где поджидала его поверженная Страна, оставленная защитниками и радетелями, витиями и вождями. Ждала его, своего последнего воина, и он, ее солдат и защитник, надев ордена, шел на последний парад.
Люди оглядывались на него, на его ордена, на его истовое худое лицо. Одни со страхом, другие с мучительным пугливым сочувствием, третьи с ненавистью. Спустился к Манежной площади, за которой великолепно, солнечно, охваченный алыми стенами, белел дворец с рядами окон, окруженных каменными кружевными наличниками. Проход на площадь между башней и Историческим музеем был перегорожен турникетами, охранялся нарядом милиции. Белосельцев приблизился, отодвинул железный барьер. Милицейский сержант преградил ему путь:
— Проход закрыт. Площадь для посещения закрыта.
— Мне надо, — тихо сказал Белосельцев. И так тих, спокоен и тверд был его голос, так блестели на груди ордена, что молоденький милицейский сержант отступил, открывая дорогу.
Медленно, одолевая подъем, Белосельцев шагал по брусчатке. Башня, стройная, женственная, в белокаменном плетении, с высокой звездой, смотрела, как он проходит. Открылся чудесный простор, выпуклый, дышащий как море, с рябью застывшего ветра, где в каждой темной волне отражалась капелька солнца. Вдалеке разноцветным кораблем плыл Василий Блаженный. Мавзолей, кристаллически-строгий, как розовый горный хрусталь, излучал таинственный свет. Высоко в синеве круглились золотые куранты, переполненные ожиданием звонов. Сквозь дымчатые строгие ели нежно розовела стена, и на ней золотились буквы великих надгробий.
Площадь была пуста, без караульных, без часовых и дозорных, и он шел один, чувствуя ее простор и огромность. Тело становилось стройней. Спина выпрямлялась. Грудь с орденами круто выгибалась вперед. Мышцы играли. И все тверже, сильней били стопы в брусчатку.
Это был победный парад несдавшегося солдата империи. Враги страшились к нему подойти. Ветер шевелил его волосы. Сердце свободно дышало.
Он шагал один, но, невидимые, обгоняя его, цокали конники Гражданской войны. В сыром снегопаде шли полки сорок первого года. Маршал на белом коне встречал полки из Берлина. Летели в небесах армады краснозвездных машин. Грохотала броня дымящих тяжелых танков. Как серебряные иерихонские трубы проплывали ракеты. И кто- то в розовой дымке, за каменным парапетом, спокойно взирал на парад, сверкая алмазной звездой.
Он прошел через площадь, счастливый, что выполнил завет государства, отдав ему последние почести. Он и был теперь государством. Был Красной Империей, ее бессмертием, ее вечным присутствием в мире.
Спустился к мосту. Устало пошел через реку, оглядываясь на белоснежное диво соборов. Пробирался к метро, чтобы вернуться домой. Желая сократить путь, свернул в небольшой переулок. В одном месте тротуар оказался взломан. Ломти асфальта были сложены в неровные груды, напоминая ковриги хлеба. Рытвина была огорожена деревянными стояками с красными тряпками. Белосельцев хотел обойти рытвину, прижимаясь к стене дома. Но из подворотни шагнул детина в спортивном костюме, преградив ему путь. Белосельцев отступил и наткнулся сзади на другого, жилистого крепкого парня, тоже в спортивном костюме. Почувствовал запах дорогого одеколона.
— Куда прешь, не видишь? — сказал первый, надвигаясь на Белосельцева. — Ты что, тепловоз?
— Цацки нацепил... Как новогодняя елка... — третий парень, короткий, широкий в плечах, с жирной раздутой шеей, возник сбоку. На нем была ярко-желтая куртка с надписью «Адидас».
— Коля, у тебя есть такие награды? — спросил малый из-за спины Белосельцева, подталкивая его к рытвине.
— Я — мать-героиня! — пискляво ответил первый. Выставил широкие упругие ладони, на которые натолкнулся Белосельцев. Почувствовал мощный, мягкий толчок, отбросивший его назад.
— А я — ударник комтруда! — коротыш в желтой куртке выставил плечо, и об это литое плечо, как об угол дома, ушибся Белосельцев. Отлетел в сторону, напарываясь на сжатый кулак, двинувший его по хребту.
— Если бьешь, бей! — сказал кто-то сзади, и оттуда, где прозвучал голос, последовал удар страшной силы, от которого Белосельцев проломил деревянные стояки с красными тряпками, врезался в рытвину. Ударился подбородком о край взломанного тротуара, потеряв на мгновение сознание. А очнувшись, увидел себя сидящим в канаве. Сверху смотрели на него несколько молодых, как в тумане, лиц, и за спортивными куртками не было видно переулка, а только отвесная стена дома с уходящим в высоту водостоком.
— Коля, он тебе должен? Ну и возьми с него! — сказала желтая куртка, и он увидел, как парень поднял в руке обломок асфальта. — Получи с него, Коля!
Удар был страшный, разящий, смял нос, губы, брови, раздробил зубы, вдавил в мякоть и в кость каменную глыбу. Но боль возникла не в черепе, а в паху, откуда вырвали корень, и из зияющей дыры устремилась наружу оставшаяся жизнь.
— Возьми с него, Коля!
Новый удар погасил зрение, накрыл черной каменной коркой, завалил, опрокинул. И, проваливаясь, он продавливался сквозь рытвину в тротуаре, сквозь остатки старой булыжной мостовой, сквозь сгнившую гать старинного посада, пролетал сквозь донные ключи и грунтовые замоскворецкие воды, в самую сердцевину Земли, а оттуда — в иное, узкое как соломинка, а потом раскрывающееся светлым раструбом, пространство.
Из подворотни старого дома вышел Ловейко, взглянул сверху вниз на недвижное тело. «Постскриптум», — усмехнулся он и исчез.