Райские новости | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я вернулся туда, где начинал — в Этель (как мы назы­вали нашу alma mater), — и провел там двенадцать лет. Добавьте к этому годы учебы, и вы поймете, что большую часть своей взрослой жизни я был изолирован от реальности и забот современного светского общест­ва. Я вел жизнь скорее оксфордского преподавателя середины викторианской эпохи: холостую, в мужском об­ществе, возвышенную, но не совсем аскетичную. Боль­шинство моих коллег умели заказать хорошее вино или поспорить о достоинствах конкурирующих сортов со­лодового виски, когда им представлялась такая возможность. Само здание было в некотором роде копией Оксбриджского [53] колледжа — величественное сооружение в неоготическом стиле, расположенное в небольшом парке. Внутри обстановка была не такой впечатляющей: что-то среднее между школой-интернатом и больни­цей — выложенные плиткой полы, стены выкрашены масляной краской, аудитории названы в честь англий­ских мучеников — Зал Мора, Зал Фишера и тд. По утрам в воскресенье из кухни распространялся запах жарив­шегося мяса и варившейся капусты, который смеши­вался в коридорах с ароматом ладана, исходящим из часовни колледжа.

Жизнь была размеренной, упорядоченной, однооб­разной. Встаешь рано, полчаса предаешься размышле­ниям, в восемь отправляешь совместную службу в ча­совне, завтракаешь (данную трапезу персонал прини­мал отдельно от студентов, а потому она доставляла особое удовольствие), читаешь лекции, редко когда больше двух в день, и по договоренности проводишь индивидуальные консультации со студентами. Ланч был совместным, как и ужин, но дневной чай подавали в преподавательской комнате отдыха. Припоминаю, что пищи мы получали в избытке, хотя она была тяжелой и невозбуждающей. Во второй половине дня нас, как правило, не загружали. Можно было погулять в парке, на­верстать проверку письменных работ или поработать над статьей для теологического журнала. После ужина мы обычно собирались в преподавательской комнате отдыха и смотрели телевизор или удалялись в свои ком­наты почитать. (В качестве отдыха мои коллеги отдава­ли предпочтение детективам или жизнеописаниям, но я потакал своей любви к поэзии, которую приобрел со времен экзамена по английскому повышенного уровня в рамках программы средней школы. Я часто думаю, что мог бы преподавать английский в католической сред­ней школе, если бы не стал священником.) Когда нас на­вещала какая-нибудь важная персона, например епис­коп, нам подавали спиртные напитки. Изредка мы поз­воляли себе благопристойную пирушку в местном ресторане. Это было цивилизованное, достойное, впол­не удовлетворительное существование. Студенты нас уважали. С другой стороны, а кого еще им здесь уважать. Мы были хозяевами нашего крошечного искусственно­го королевства.

Разумеется, мы не могли полностью игнорировать тот факт, что число поступающих сокращалось, сту­денты все чаще и чаще бросали учебу, а священники оставляли свое служение или церковь. Когда отступ­ником оказывался кто-то, кого ты знал лично, кто-то, с кем ты вместе учился, или кто учил тебя, или тот, чьи работы ты с восхищением читал, это всегда было ударом. Словно в разгар вечеринки или оживленной беседы, когда внезапно хлопает дверь и собравшиеся замолкают: все поворачиваются и смотрят на дверь, осознавая, что один из членов их сообщества ушел и больше не вернется. Но спустя какое-то время гул разговора возобновляется, будто ничего и не произошло. Большинство отступников, видимо, рано или поздно женились — извлекая или не извлекая пользу из секу­ляризации [54] , а оставшиеся приписывали их уход про­блемам, связанным с сексом. Легче было обвинить секс, чем подумать, заслуживает ли доверия то, чему мы учим.

По мере того как редели наши ряды, приходилось осваивать все новые и новые теологические дисцип­лины. И вот я уже преподавал толкование Библии и ис­торию церкви, не будучи должным образом подготов­лен ни но одной из этих дисциплин, равно как и по догматическому богословию, по которому я, как пред­полагалось, специализировался. Когда я учился, у нас был предмет под названием апологетика, заключав­шийся в упорной защите каждого положения католи­ческой ортодоксии от критики или соперничающих заявлений других церквей, религий и философских учений с применением всех доступных приемов рито­рики, аргументов и библейских цитат. В обстановке, сложившейся после Второго Ватиканского собора, раз­вился более терпимый и экуменический стиль препо­давания, но католические семинарии в Англии — во всяком случае, колледж Св. Этельберта — оставались в отношении богословия консервативными. Наше епис­копальное начальство отнюдь не хотело, чтобы мы расшатывали веру и так не многочисленных стремя­щихся в священники новобранцев, подставляя их под полноводный, холодный поток современной ради­кальной теологии. В этом смысле англикане задавали тон, а мы с некоторым Schadenfreude [55] наблюдали за скандалами и угрозой раскола в англиканской церкви, спровоцированными епископами и священниками, которые отрицали доктрину непорочного зачатия, воскресения и даже божественной природы Христа. У меня есть одна скромная шутка, я обычно включаю ее в вводную лекцию к курсу теологии, о борцах с ми­фами, которые вместе с водой выплеснули из ванны младенца Иисуса, неизменно вызывающая оглуши­тельный смех. А история про одного англиканского викария, который назвал трех своих дочерей Вера, На­дежда и Дорис, прочитав Тиллиха [56] между рождением второго и третьего ребенка, неделю до колик смешила преподавательскую. Если вдуматься, то мое неизмен­ное воспоминание об Этеле — это излишняя готов­ность к смеху: в лекционных, в комнатах отдыха и в трапезной. Дикий гогот, трясущиеся плечи, оскален­ные от хохота зубы. Почему клирики так непомерно смеются над простейшими шутками? Чтобы не уны­вать? Что это — своего рода свист в темноте?

Как бы там ни было, в теологическую игру мы игра­ли честно. Мы отбивали трудные вопросы или смотре­ли, как они пролетают мимо, не нанося по ним удара. Легкие мы отбивали за пределы поля. И никогда не вы­ходили из игры за блокировку шара ногой, поскольку сами же были и арбитрами. (Иоланде эту метафору я, разумеется, объяснил бы.)

Не нужно погружаться в глубины философии рели­гии, чтобы обнаружить, что любое религиозное ут­верждение невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Для рационалистов, материалистов, логических пози­тивистов и т.д. это является достаточным основанием для отказа от серьезного рассмотрения всего предме­та. Но для верующих недоказуемый Бог почти так же хорош, как и доказуемый, поскольку без Бога нет обна­деживающего ответа на вечные вопросы зла, несчас­тья и смерти. Круговорот теологических дискуссий, использующий откровение для постижения Бога, су­ществование Которого недоказуемо вне откровения (как и говорил Аквинат [57] ), верующего не волнует, ибо сама вера находится за пределами теологической иг­ры, она — арена, на которой эта теологическая игра разыгрывается. Это дар, дар веры, нечто, что вы приоб­ретаете или вам навязывают — через крещение или по дороге на Дамаск [58] . Уайтхед [59] сказал, что Бог — это не великое исключение из всех метафизических принци­пов, призванное спасти их от краха, но, к несчастью, с философской точки зрения Он есть сущий, чему Уайтхед так и не нашел убедительного опровержения.