— Спасибо, Данька. Для тебя это ничего не значит, а у калеки, глянь, какая радость.
Тринадцатилетний мастер спорта бурчит:
— Я мог победить еще на двадцать втором ходу.
Его слова, как удар под дых. С минуту мир кружится перед глазами темными пятнами. Я разворачиваю листок, читаю партию. Так и есть, на двадцать втором ходу вместо убийственной вилки конем Бардин двинул пешку. Грудь сжимается от обиды. Печенье застревает в горле. Я кашляю, выплевываю крошки и сжимаю веки. Бесполезно. Слезы просачиваются из-под ресниц. Я дергаю обода колес, и давлюсь искусственным кашлем. Все уверены, что я подавился из-за жадности.
У калеки, глянь, какая радость.
Да пошли все к черту! Скорее отсюда, пока не разревелся как обиженная девчонка. Я почти мужчина, мне уже шестнадцать, в этом возрасте плакать не полагается! В шестнадцать многие совершали подвиги, устанавливали рекорды, ходили в бой.
Ходили… Когда вы слышите, как по коридору шаркают тапочки, у вас какая реакция? У меня жутко чешутся ноги ниже колен. И выступают слезы. Чешутся — это хорошо, а слезы… Тоже неплохо, реже в туалет с коляской тыркаться.
Колеса скатываются с шершавого асфальта в траву. Я прячусь в укромном месте — в кустах за помойкой. Сейчас знойное лето, но ржавые баки не пахнут. В них практически нет пищевых отходов, интернатские глотки, как желторотые птенцы, глотают всё подряд. Я растираю слезы, перемешанные с соплями, и беззвучно реву. На что я рассчитывал? Гроссмейстер, победы на турнирах. Как же! Крамник в шестнадцать уже был гроссмейстером, а у меня нет даже разряда. Тринадцатилетний мальчишка мне проиграл из-за жалости. Всегда будут тысячи шахматистов, которые играют лучше меня. А мне останется лишь уповать на жалость. Как и любому инвалиду.
Я тут же представляю, что лежу мертвый. Бросился с крыши или утопился. Нет, лучше отравиться, чтобы тихо и без боли. Со мною прощаются наши. Многие плачут, Валентина Николаевна говорит хорошие слова, а одна самая красивая девочка вдруг закричит от горя и упадет без чувств на мою грудь. И вот тут я открою глаза, обниму ее, а она…
Черт, ну что за бред! Я же не девчонка!
Я рыскаю пальцами в щели бетонного забора и достаю припрятанные окурки. Чиркаю спичкой, затягиваюсь. Это по-мужски. Как только заканчивается один бычок, прикуриваю следующий. Сигареты разные. Я их подобрал в урне на автобусной остановке. Для этого пришлось ехать аж к кинотеатру, около интерната всё подчищают наши ходячие малолетки.
Под забором что-то пискнуло, зашевелилось. Ничего себе, мой окурок угодил в рыжего котенка! Да он тут неплохо устроился в коробке из-под обуви.
Меня отвлекает шорох веток. Кто-то лезет на мою заветную территорию. Я оборачиваюсь и вижу стройные ноги в джинсовых шортах и укороченную обтягивающую футболку, открывающую пупок. Даже не поднимая глаз, я знаю, кто это. Та самая девочка из моей похоронной фантазии. Гордячка Марго!
Не глядя на меня, она бросается к котенку. Выбрасывает из коробки окурок, и рыжий пушистый комочек оказывается прижатым к ее груди. Марго поддерживает его культей правой руки, а полноценной левой ласково гладит.
— Ты изверг, Солома!
— Я случайно.
— Каждый случайно, а потом вот. — Она поднимает кошечку, я замечаю, что передняя лапа плотно перебинтована между расщепленным обломком карандаша. — Вчера ее машина сбила.
Марго опускается на колени, раскрывает перед котенком упаковку творога и крошит туда таблетку.
— Это зачем? — спрашиваю я.
— У нее кость сломана, нужен кальций. — Ее голос теплеет. — Я назвала ее Атя.
— Атя? Что за дурацкая кликуха?
Марго не отвечает. Обиделась, что ли?
Пока котенок жадно ест, она встает, сдувает завиток со лба и поправляет непокорную прядь гладкой культей. Дерзкие глаза ехидно смотрят на меня.
— Чего ныл, Солома?
— Я?!
— Да вон, под глазами мокро. А говорят, ты выиграл.
Глубокая затяжка, дым в сторону и плевок сквозь зубы — вот что надо, чтобы выглядеть невозмутимым. Я отмахиваюсь.
— Это от дыма.
— Что от дыма? Выиграл или ноешь?
— Да не ною я! Отвяжись!
— И то, правда. Мне бегать пора. — Марго возвращает котенка в коробку, подозрительно смотрит на меня. — Если ты обидишь Атю, или кому-то расскажешь про нее…
— Больно надо!
Марго делает шаг к кустам. Самая красивая девчонка, доверившая мне свою тайну, собирается уходить!
— А чего ты бегаешь? — торопливо спрашиваю я.
— К олимпиаде готовлюсь.
— Офигеть! К какой олимпиаде?
— К паролимпийской. Слышал о такой?
— Кто тебя возьмет, Марго?
— Будут результаты — возьмут.
— Ага, разбежалась.
Марго шагает ко мне, наклоняется, ее сузившиеся серые глаза ранят презрением.
— Ты прав, Солома, не напрягайся, плыви по течению, как дерьмо! Кури, пей, забей на учебу! Всё равно станешь попрошайкой, на большее ты не способен. Привезут, на точку поставят, и каждый вечер нальют водки. Не жизнь — сказка! Жаль, что ноги тебе не ампутировали. Ампутантам больше подают.
Я опускаю взгляд на мои никчемные ноги в вечно новых тапочках. На коленях в пожелтевших пальцах тлеет сигарета, огонек жжет, я вздрагиваю и отшвыриваю окурок. Сейчас я отвечу дерзкой девчонке, брошу в лицо что-нибудь гадкое и обидное. Уж чему-чему, а ругаться в интернате жизнь научила.
Марго поворачивается так резко, что хвостик русых волос взлетает параллельно земле. Я замечаю подошву стоптанных кед. Мягкая поступь бегущей девушки удаляется. Счастливая, у нее есть цель. А моя мечта оказалась блестящим ледяным скакуном, растаявшем на солнце. Я оседлал его, и очутился в луже, да и та уже испарилась.
Я кусаю обожженный палец, чтобы не заплакать. Оскал всегда похож на улыбку.
Гляньте, какая радость у калеки!
Денис Голубев затолкал колченогого Женьку Киселева в «Комнату творчества». От обычной аудитории она отличалась наличием расстроенного пианино, с нацарапанной нецензурной частушкой, и мольберта с засохшими красками, торжественно подаренного бородатым художником с нерусской фамилией.
— Ты уболтал Солому?
— Он ни в какую. Но я еще попробую.
— Так я и думал.
Дэн без осуждения смотрел на Киселя. Его терзало двойственное чувство: щекочущая радость, что милый мальчик с нежной кожей и пухлыми губками пока останется с ним, и некоторая нервозность, что придется обламывать неуступчивого Соломатина. С ним он достаточно беседовал и понял, что тот будет противиться мужским ласкам. Время упущено. Сексуальные ориентиры мальчика можно сбить лет с двенадцати до четырнадцати. Что и проделано с Киселем, а до него с другими. А Соломатин переросток. Ему уже шестнадцать, на девичьи сиськи заглядывается. Однако Тиски требует в московский бордель именно этого воспитанника.