Бланш пристально смотрела на лицо Ремордена, а голова Ричарда все ниже склонялась к конторке, за которой он обычно писал.
— Несколько лет назад, — продолжал Реморден, — я влюбился в девушку, которую считал верхом совершенства; теперь я знаю, что и она была не чужда недостатков. Помню ее высокомерие и презрение, с которым она отзывалась о слабостях других, ее честолюбивые мечты, которые более подошли бы предприимчивому мужчине. Но помимо этого она обладала таким благородным и смелым сердцем, таким ясным умом, отвергавшим все низкое и грязное, что я и теперь считаю ее выше большинства женщин. Только Богу известно, как я ее любил! Я знал, что и она любит меня; в особенности ясно она выказала глубину своей любви за несколько недель до венчания с другим!
— Она любила вас и вышла за другого?! — воскликнула Бланш.
— Да. Мы были друзьями почти с самого детства; ее отец был чрезвычайно расположен ко мне, и под его кровлей я провел все счастливые минуты моей жизни. Ей едва исполнилось семнадцать, когда мне пришлось на время уехать из пастората; мы расстались без клятв, но между нами было заранее условлено, что по моему возвращению мы обвенчаемся; я верил в ее честность, я был так убежден в искренности ее любви, что мне положительно не могла прийти в голову мысль связать ее клятвенным обещанием. Разве я мог подумать, что она может разбить мое сердце? Я смотрел на нее, как на свое второе «я»!
— И она обманула такое высокое доверие! — прошептала Бланш Гевард.
— Я отсутствовал три года, — продолжал викарий. — Мы не переписывались, потому что отец ее ничего не знал о нас; но я получал сведения о ней через людей, которые часто виделись с нею. В течение трехлетнего отсутствия я чувствовал себя совершенно счастливым. Я верил ей и считал свою женитьбу на ней едва ли не свершившимся фактом. Быть может, Богу было угодно наказать меня за то, что я осмелился создать себе кумира из земного создания! Моя любовь была, быть может, тяжким грехом. Я был страшно наказан!
Вальтер остановился, как будто потеряв силы под тяжестью этих воспоминаний. Никто не прерывал его; переборов себя, Реморден продолжал:
— Я работал неутомимо — не столько из чувства долга, сколько и из желания удостоиться повышения и угодить ей; я постоянно ходил пешком, не желая расходовать небольшие сбережения на экипаж и лошадь и думая о том, как лучше обставить дом к блаженному дню предстоящего брака. Я не выдержал этого тяжелого труда и заболел от истощения сил. Во время моей долгой, мучительной болезни, когда я, унылый и печальный, лежал у честного крестьянина, заботливо ухаживавшего за мной, я случайно узнал, что она обручилась с богатым человеком, имение которого граничило с домом ее отца.
Голос викария прервался от волнения. Бланш подошла к нему и протянула ему свою бледную руку.
— Вы сочувствуете моему положению, Бланш, — кротко сказал викарий. — Я знаю, что вы простили мне мой грустный вид, мою необщительность, мое равнодушие к молодым девушкам, даже достойным любви и уважения! Удар был слишком страшен, и он ошеломил меня; когда я опомнился, то начал сомневаться в достоверности слухов, спрашивая себя: «Может ли быть, чтобы женщина, так горячо любимая мною, решилась променять мою любовь на золото?»
— Но у нее нет сердца! — воскликнула мисс Гевард.
— Остановитесь, Бланш! Не судите ее. Мне больно это слышать! Господь знает, что я давно простил ее, бедную, добровольно разбившую свою светлую молодость! Как только я оправился и встал, мною овладело нетерпение; я чувствовал, что должен во что бы то ни стало сам удостовериться во всем. Жена ректора моей родной деревни приютила меня с большой радостью, больного, разбитого нравственно и физически, и я оказался в двух милях от той, с которой мечтал навечно соединиться неразрывными узами!
— Вы видели ее? — спросила его Бланш.
— Да, один раз. Но короткого свидания было вполне достаточно, чтобы убедить меня, что ее заставляет вступить в брак честолюбие… что чувства ее вовсе не изменились, но она не смогла побороть искушения. Бедняжка! Она выросла и жила в бедности, а что может быть хуже для девушки из знаменитого рода, гордой по природе, чем томления нищеты? В то время я, конечно, не сознавал еще этой печальной истины, я все понял позже… Я увидел тогда не только ее, но даже ее жениха.
— А он… — начала Бланш.
— О Бланш, не спрашивайте меня об этом человеке! Только при виде его я в полной мере почувствовал горечь ее измены. Чем больше я всматривался в это грубое, наглое, безмозглое создание, которому она отдавала себя, тем более ужасался. Это был очень знатный господин, но я сомневаюсь, чтобы во всех его поместьях и владениях есть хотя один человек с такой отвратительной и пошлой наружностью и с такими манерами, какими отличался этот богач!
— Но он все-таки джентльмен? — спросила мисс Гевард.
— По рождению — да; впрочем, в молодости он находился в исключительных обстоятельствах, которые могут послужить извинением его грубым манерам и полной неразвитости. Сердце мое обливалось кровью, когда я всматривался в него, понимая, что счастье любимой женщины зависит от такого жалкого существа; с этих пор я не слышал о ней ничего и избегал упоминать о ней в моих письмах к знакомым, да и те, кто знал о моих чувствах или, по крайней мере, догадывался о них, не желали, очевидно, расстраивать меня. Господь ведает, что с нею сталось. Я не могу вспомнить о ней без жгучей боли, потому что лично я не доверил бы сэру Руперту Лислю даже собаку!
В течение всего рассказа Ремордена Ричард не поднимал головы от конторки, но при имени баронета он стремительно поднялся, бледный, как смерть.
— Сэр Руперт Лисль?! — сказал он. — Неужели вы такой же сумасшедший, как и я? Я не произносил и даже не слышал этого имени в течение долгих двенадцати лет.
— Что вы хотите сказать этим, Ричард? — спросила его Бланш.
— Я хочу сказать, что я был болен в детстве жестокой горячкой, которая отчасти расстроила мой рассудок… и что исходной точкой моего помешательства была глупая мысль, что я — сэр Руперт Лисль!
В один жаркий июльский день по тропинке в двадцати милях от Ливерпуля по направлению к Лондону шел какой-то человек. Блуза его была изорвана в клочья; толстые башмаки почти развалились, а войлочная шляпа перенесла, как видно, столько бурь и невзгод, что потеряла первоначальную форму. К палке его был привешен небольшой узелок — путешественник, должно быть, не раз подвергался разным превратностям судьбы. Если б не английские проклятия, то и дело слетавшие с его языка, вы бы могли принять его за уроженца Юга — до такой степени он загорел на солнце. Хотя вокруг него не было ни души, он шел, стараясь держаться поближе к плетням, как будто опасался встретиться лицом к лицу с каким-нибудь беспощадным врагом. Физиономия путника была не из числа приятных, и если бы он вдруг очутился перед вами в какой-нибудь пустынной местности, то вы, вероятно, имели бы основания опасаться за часы и цепочку, если не за себя самое! Даже дорога, выбранная этим странным субъектом, не внушала доверия, поскольку она была очень удобна для разбойничьих засад. В конце дороги находился пригорок с громадным дубом, на котором в доброе старое время был повешен не один злодей, продолжавший и после смерти наводить на окрестности такой же ужас, какой он наводил во время своей жизни; пригорок и поныне сохранил свое мрачное название «Жиббет-Гилль» («Косогор виселиц»).