Живые и мертвые | Страница: 106

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А, пропади ты пропадом! А я-то думал… — Генерал осекся, остановился, шагнул к Климовичу и обнял его. — Прости, брат, не обижайся! Сколько людей вывел?

— Около пятисот, — сказал Климович. — Через час уточню.

— Драться могут?

— Могут. Но боеприпасы на исходе.

— Боеприпасы дам. А танк один?

— Один.

— Все-таки вывел. Из принципа, что ли?

— Из принципа, — сказал Климович.

В тот же вечер этот последний танк сожгли немцы на улице той самой деревни, у того самого дома, где Климович встретился с генералом. Так погиб последний танк…

А сегодня он пройдет с восемьюдесятью танками через Красную площадь и выйдет на Подольское шоссе, почти на то же направление, где был тогда.

«Не больно-то продвинулись немцы с тех пор. Оказывается, кусается она, Москва-то!..»

Проходя обратно мимо Мавзолея, Климович остановился. У входа по-прежнему стояли часовые, а там, за ними, несколько ступенек вниз, в глубине, лежал Ленин. Если у Климовича и раньше не укладывалось в голове, что Москва может быть взята немцами, то сейчас, около Мавзолея, это казалось вдвойне немыслимым. Представить себе, что здесь, на Красной площади, у Мавзолея, не мы, а фашисты, в их форме, в их фуражках, с их свастиками на рукавах… этого не могло быть!..

В это утро Серпилина еще до рассвета разбудил его сосед по госпиталю, полковой комиссар Максимов.

— Федор Федорович, вставай! На парад поедем, — тормошил он Серпилина за плечо.

Серпилин поднялся одним рывком и быстро спросил:

— Что?.. Какой парад? Когда? Куда ехать?..

Он еще не проснулся, но делал вид, что проснулся, и, глядя в глаза полковому комиссару, спросонок соображал, что случилось: почему Максимов, которого вчера днем, еще до окончательной выписки, отпустили в Москву, сейчас, ночью, стоит перед ним точно в таком же виде, в каком уехал, в полном обмундировании, стоит и смеется?..

— Вставай, вставай! — повторял между тем Максимов, присаживаясь рядом с ним на койке. — Седьмое ноября сегодня. Парад. Приглашаю, едем!

— Какой парад? — переспросил Серпилин, все еще не веря, что это серьезно. — Немцы под Москвой! Какой парад?

— Парад! — повторил Максимов и улыбнулся своей веселой, ослепительной улыбкой. — Товарищ Сталин распорядился. Вчера выступал в метро на Маяковского, я там был, только поздно вернулся, будить тебя пожалел… Вчера выступал, а нынче сказал — быть параду!

— В самом деле? Не шутишь? — Серпилин осторожно спустил с койки уже зажившие, но непослушные ноги, с которыми все еще приходилось обращаться как со стеклянными.

— Какие шутки! — Максимов снова улыбнулся. — Тем более — погода нелетная. Я уже выходил, смотрел: небо затянуло по-честному, в нашу пользу.

— Если шутишь, не прощу, — сказал Серпилин, глядя снизу вверх в смеющееся лицо Максимова.

— Зачем же так грозно? Я уже и «эмку» выпросил.

— А выпустят?

— Позавчера же выпустили!

Действительно, Серпилину, уже начавшему гулять с палкой в госпитальном саду, позавчера разрешили съездить получить партийный билет, ордена и новое генеральское удостоверение. Об этой поездке и говорил Максимов.

— Так то в наркомат…

— А тут на парад, — продолжал улыбаться Максимов. — Ты уже не лежачий генерал, а ходячий.

— Придется валенки надевать, в сапоги не влезу, — сказал Серпилин, не совсем уверенно вставая на ноги.

Привычки въедаются на всю жизнь, и слово «валенки» казалось ему нелепым рядом со словом «парад».

— Так ведь нам с тобой не маршировать, нас на трибуны, в гости, звали.

— А звали? — недоверчиво спросил Серпилин.

— Звали, звали! — рассмеялся Максимов и похлопал себя по карману гимнастерки. — Вот они тут, пригласительные! У меня же друзей пол-Москвы, а главное — пол-ПУРа!

— Раз так, одеваюсь, — сказал Серпилин, тоже невольно улыбаясь и с удовольствием глядя на Максимова.

Полковой комиссар Максимов был из тех, на кого заглядываются не только женщины, но и мужчины: высокий, молодой, широкоплечий, с лицом, привлекавшим внимание не столько красотой, сколько силой. И друзей у него действительно было пол-Москвы. Серпилин уже успел в этом убедиться, хотя так еще и не разобрался до конца, кем был его сосед: то ли просто счастливчиком, то ли человеком такого на редкость веселого мужества, что невольно казалось — ему все легко достается. А вернее всего — полковой комиссар Максимов был и тем и другим сразу. В тридцать лет у него было уже три боевых ордена, и за каждым из них стояло особое стечение обстоятельств, про которое потом, если человек остается жив, говорят, что ему повезло. Дважды — на Халхин-Голе и на финской войне — он начинал с того, что ехал туда инспектором ПУРа, а кончал тем, что воевал как комиссар полка. Июнь сорок первого года опять застал его в инспекторской поездке по Особому западному округу. На этот раз он в первый же день войны заменил убитого комиссара дивизии, месяц с боями шел через немцев и, уже прорвавшись, был тяжело ранен в живот. После нескольких операций, сидя на свирепой диете и смеясь над ней, он жил в госпитале рядом с Серпилиным — как какой-то живой праздник, не унывавший сам и не дававший унывать другим.

Его обещали выписать через неделю с ограниченной годностью, но он смеялся и над этим, как надо всем остальным, и, похохатывая, говорил Серпилину, что не только поедет на фронт, но и вдобавок словчит попасть обратно в свою же собственную дивизию.

Только по ночам, — и этого не знал никто, кроме Серпилина, — неунывающий полковой комиссар Максимов, когда его никто не видел и не слышал, скрючившись, сидел на койке и часами не спал от боли.

Обмундирование Серпилина, как выздоравливающего, висело здесь же, в палате, в гардеробе. Надев бриджи и новую гимнастерку с генеральскими петлицами и двумя привинченными к ней орденами Красного Знамени — старым и позавчера полученным, он подошел к зеркалу и пригладил руками свои редкие желтовато-седые волосы. Потом присел на стул, осторожно вдвинул ноги в валенки, с неодобрительной усмешкой посмотрел на них и сказал Максимову:

— Коли не шутишь, готов!

К Центральному телеграфу, где стояло оцепление, не пропускавшее дальше ни одной машины, они подъехали в половине восьмого.

По всей улице Горького, от площади Маяковского до самого телеграфа, стояли в два ряда танки. Их было не больше бригады, но вид танков порадовал Серпилина: все это были серьезные машины — «тридцатьчетверки» и KB, а не Т-26, которые немцы жгли почем зря в начале войны.

— Дальше не пускают. Здесь мои знакомства кончаются, — сказал Максимов, когда они вылезли из «эмки». — Дотопаем?

— Раз приехали, дотопаем, — сказал Серпилин и покосился на танки.

Около головного, из люка которого высовывалось зачехленное знамя, стоял командир-танкист в перетянутом ремнями черном полушубке. Лицо его показалось Серпилину знакомым; у него была такая память на лица, что он помнил их, даже когда хотел бы забыть. Но это лицо он был рад вспомнить. Продолжая вглядываться, но уже твердо зная, кто это, он шагнул к танкисту, еще издали козырнувшему перед его генеральской папахой.