Живые и мертвые | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Мало ли кто за что по три месяца и боле того не держался! — отозвался в углу кузова чей-то тонкий веселый голос. — И то пока не жалуемся. Едем да терпим. А он за свою баранку слезы льет…

В грузовике засмеялись, подбавили еще несколько фраз, уже посолонее, разговор загорелся, на несколько минут стал общим, а потом снова затих.

— Скучаю по баранке, — продолжал гнуть свое, шоферское, Золотарев, придерживая за рукав шофера из танковой бригады. — Так вот сел бы сейчас, — он кивнул на кабину, — да поехал!

— На грузовой работал?

— Нет, на легковой. «Эмочка» была, новенькая, только перед войной ограничитель снял.

— Что, разбомбили или бросили?

— Сжег… такой приказ был…

— А кого возил? — спросил шофер из танковой бригады.

— Так, одного… — сказал Золотарев и, встретившись глазами с Синцовым, ничего не добавил.

По стечению обстоятельств они оба были свидетелями того, как умер человек, которого Золотарев не хотел сейчас называть.

Уже на второй месяц окружения Синцов как-то вечером прошагал своими длинными ногами во взвод Хорышева с очередным приказом от Серпилина.

Обстановка в тот вечер складывалась примерно такая же, как в первые сутки окружения. Ночью — ничего не поделаешь — надо было пересекать шоссе, и, верней всего, предстоял бой.

Поговорив с Хорышевым, Синцов перед обратной дорогой сел перекурить. Хорышев совершил чудо щедрости — отсыпал ему на одну завертку махорочной пыли, смешанной с растертыми сухими листьями.

Кругом в кустарнике расположились бойцы взвода; те, у кого оружие было в порядке, отдыхали, остальные чистили его, изготовляясь к бою.

Золотарев сидел рядом с Синцовым и Хорышевым и чистил винтовку, сетуя, что протирать ствол всухую, без ружейного масла, все равно что человеку драть горло сухой коркой.

Шагах в двадцати от них сидел на кочке Баранов и возился с трофейным парабеллумом.

Синцов, по поручению Серпилина, как раз сегодня спрашивал Хорышева о Баранове, и Хорышев недовольно ответил ему, что Баранов воюет ни шатко ни валко. Ищет чего полегче…

— Недавно сменял с одним бойцом шило на швайку — автомат на парабеллум, — пояснил свою мысль Хорышев. — Тяжел ему, видишь, автомат! Да разве я бы сменял или ты? Да я бы треснул, а не сменял! Кто до крови драться думает, разве сменяет дело на игрушку?

И вот Баранов сидел на кочке поодаль от других и возился с этим самым парабеллумом.

Синцов еще подумал тогда: почему отдельно? И ответил себе: наверное, потому, что так и не смирился со своим положением. А люди чувствуют это и сторонятся.

Так он подумал о Баранове, потом затянулся, взглянул на Золотарева и, увидев, как тот от соблазна даже глядит в другую сторону, передал ему самокрутку: «На, потяни!»

Золотарев осторожно, двумя пальцами, принял самокрутку, затянулся глубоко, но коротко, так, чтобы не взять лишнего, и вернул самокрутку Синцову.

И в это время щелкнул выстрел.

— Кто стреляет? — вскочив на ноги, злым, шипящим голосом закричал Хорышев. Они остановились слишком близко от шоссе, чтоб можно было позволять себе такую роскошь.

Но оказалось, что спрашивать уже не с кого: Баранов лежал мертвый. Выстрел был из его парабеллума, и этот выстрел, прямо в лицо, в упор, снес ему полголовы.

Синцов подумал тогда, что Баранов застрелился, устав от ежедневных опасностей, или боясь предстоящего боя, или еще почему-то, — кто его знает, у него уже не спросишь…

Но Серпилин, когда Синцов доложил об этом, покачал головой.

— Не верю, чтоб застрелился, — сказал он. — Выстрел случайный, хотя и у случаев бывают причины: опустился, махнул на себя рукой и чистил тоже спустя рукава, а оружие незнакомое. Вот тебе и пуля в лоб. Считай как хочешь — случайная или не случайная.

Синцов остался при своем мнении, а в общем, недолго думал об этом. Тяжелый ночной бой, в котором погибло много людей, сразу заслонил собой это происшествие.

Синцов, как он это делал при всех потерях, вычеркнул из списков имя Баранова. Тем дело и кончилось…

И только сейчас, встретившись с Золотаревым взглядами, они оба вспомнили сухой щелчок выстрела в лесу, прервавший жизнь человека, чью фамилию не хотел называть его бывший водитель.

— А вот моя деревня, вот мой дом родной! — весело крикнул шофер-танкист и постучал в крышу кабины: — Придержи, мне тут на рембазу сворачивать.

Там, где он соскочил, в лес углублялась свеженаезженная дорога. На опушке в квадратных ямах, затянутых маскировочными сетками, стояли зенитные орудия, а по дороге в глубь леса, рыча и оставляя за собой двойные рубчатые швы, ползли два танка Т-34.

«Должно быть, пробуют ход после ремонта», — подумал Синцов, вспомнив слова шофера насчет рембазы.

Они миновали просеку и поехали дальше, разминувшись с колонной новеньких зеленых грузовиков, набитых снарядными ящиками. Другую колонну таких же грузовиков они встретили раньше, еще при выезде. Зенитки тоже встретились им не в первый раз: полчаса назад они мелькнули в роще возле одного из мостов, которые они переезжали.

Кое-где над лесами курились дымки. В одном месте Синцов заметил батарею тяжелых орудий. У мостов стояли часовые.

Высоко над головами на запад проплыли три девятки наших бомбардировщиков, сопровождаемые истребителями.

И если бы спросить сейчас Синцова, что больше всего успокаивало его душу после пережитого в окружении, он бы, наверное, ответил, что ему приносили душевное успокоение именно эти вписанные в мирный пейзаж приметы армии и воинского порядка. Эти приметы как бы обещали: то, чему он был свидетелем, больше не повторится, армия встала здесь, встала давно и прочно и уже не отступит перед немцами.

Вспоминая о немцах, Синцов хотел сейчас только одного: чтобы мы сделали с ними все, что они сделали с нами, — так же гнали их, как они гнали нас, так же бомбили их и расстреливали с воздуха, так же обходили и давили танками, так же окружали и душили без еды и патронов, так же вели в плен и так же не давали пощады. Этого он хотел, и хотел с такой силой, что рассмеялся бы в лицо человеку, который посмел бы сказать ему сейчас, что когда-нибудь месть его будет утолена, а ненависть пройдет.

Он ехал и думал о нашем будущем наступлении: ведь будет же оно когда-нибудь!

А рядом с этим было и другое чувство — чувство отдыха и бездумного счастья. За два с половиной месяца он нагляделся и на землю, и на небо, и на сосны и березы, и на лесные поляны и прогалины, и на этот густой ельник, подбегавший сейчас к дороге. И тишина вокруг порой стояла такая, что слышно было дыхание… Но, видно, все-таки там, в тылу у немцев, все это было не так и не то: и не те березы, и не те сосны, и не та земля, и даже не та тишина…

А сейчас все это, мелькавшее перед глазами, радовало и приносило счастье. Счастьем было все: машина, на которой они неслись, метавшиеся по ветру знакомые льняные вихры Хорышева, высунувшегося из кабины переднего грузовика, синие елки, желтые березы, перелески и поля, дымки из труб, люди, зенитки, свои самолеты в небе, обрывки песни, долетавшие с передней машины.