Последнее лето | Страница: 141

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Все это чем-то походило на ее собственную жизнь, вернее, на ее ощущение своей собственной жизни. Она вспомнила, как Зинаида с сомнением брала у нее это давно написанное и заклеенное письмо, и подумала, что с Зинаиды станется расклеить и прочесть его, не потому что любопытная, наоборот, она не любопытная, а потому, что считает, что всегда все делает так, как лучше. И если прочтет, может решить, что лучше не отдавать письма, и не отдаст, не зная, что он все равно уже знает.

Таня вдруг представила себе, что она снова рядом с Синцовым, что ее не ранило и она еще в армии и они опять увиделись. И он говорит ей тем хорошо знакомым ей, особенно спокойным голосом, которым разговаривает, когда с трудом держит себя в руках: «Зачем ты мне все это сказала? Не могла подождать хотя бы, пока мы кончим наступать?» – «А когда мы кончим?» – «Не знаю когда, но когда-нибудь кончим. Не вечно же мы будем наступать…» – «А как же я могла тебе этого не сказать? Я должна была сказать!» – «Почему?» – «А почему я должна знать все это одна? Почему я должна, а ты нет?» – мысленно ответила она на его воображаемый вопрос, но ответила уже не в разговоре с ним, а про себя, потому что даже в воображаемом разговоре не могла ему так ответить. Могла только подумать.

«Значит, решила уехать от меня. И что ж ты будешь делать?» – спросил он. Спросил снова вслух в том воображаемом ею разговоре.

И она ответила ему тоже вслух, дерзко и даже грубо: «Что буду делать? Замуж выйду. Законный муж у меня убит, а тебя теперь все равно что нет. – И еще раз повторила: – Замуж выйду».

И самое странное, что не только с вызовом сказала это в том, воображаемом разговоре, но и действительно подумала сейчас об этом. Подумала серьезно и отчаянно, как о чем-то вдруг ставившем непреодолимую преграду между ней и Синцовым, спасавшем не только ее от него, но и его от нее. И после этого несколько минут лежала, уже не глядя в дверь теплушки, закрыв глаза.

А когда снова открыла их и увидела снова выбежавшую к самой железной дороге зеленую опушку леса, подумала о себе, что все это неправда, все то, о чем она только что подумала как о спасении. Ничего этого не будет, и никакое это не спасение.

«Я все равно буду в душе надеяться, что, если она не найдется, мы будем опять с ним. Да, буду надеяться. Ну и что? И кому какое до этого дело? Раз я сразу, когда выпишусь, попрошусь на другой фронт, в другую армию и буду отдельно от него до конца войны, совсем в другом месте, никто уже не будет иметь права требовать от меня еще чего-то. Мало ли на что я могу в душе надеяться… Раз не буду с ним, раз сама отказываюсь быть с ним – это уже будет мое дело!»

Она вспомнила, что ее могли сегодня убить, а она осталась жива, и не только осталась жива, но вдвоем с Христофоровым спасла от смерти других людей. И растроганно подумала о себе как о человеке, только что сделавшем что-то очень хорошее и у которого поэтому у самого все должно быть хорошо. Иначе будет несправедливо.

И в полном противоречии с тяжелыми мыслями, которые только что ею владели, бессмысленно подумала, что у них с Синцовым в конце концов все будет хорошо. Как и почему будет хорошо и что должно произойти, чтобы им снова стало хорошо, она сейчас уже не думала. Отбросила эти вопросы так, словно кто-то вдруг дал ей на это право…

Она лежала усталая и притихшая, ослабевшая от потери крови, готовая вот-вот заснуть. В вагонном проеме стало темно, санитар закрыл дверь и, пройдя в угол теплушки, присел и закурил там в уголке.

А летчик, лежавший рядом с Таней, после того как санитар отошел от них, тихо сказал ей:

– А я вас помню. Я вас возил один раз.

И Таня тоже вспомнила, как она летела с этим летчиком в прошлом году зимой на У-2, когда нужно было срочно доставить кровь, медикаменты и перевязочный материал в один из медсанбатов, оказавшийся тогда на несколько дней отрезанным вместе со всей дивизией. Не удавалось туда проехать, можно было только лететь. И она вызвалась и полетела с этим летчиком.

Но тогда он был одет по-зимнему, поэтому она его не сразу узнала.

– Что с вами, доктор? – спросил летчик.

– Немец напал на санитарную машину на дороге, – сказала Таня. И больше ничего не добавила; ее клонило ко сну.

– А мне с земли ногу прострелили, – сказал летчик. – Возвращался с офицером связи. Еле машину дотащил. Только сел, подбегают, говорят: «Не выключай мотора, члена Военного совета повезешь». А я на вид вроде ничего, сижу, а сапог полный крови!

Он подвинулся на своем тюфяке ближе к Тане и добавил тихо:

– Командующего убили. Член Военного совета туда, на место полетел, где его убили. Хотел со мной, а я не смог.

– Как командующего? – Таня даже не сразу поняла. – Какого командующего? – повторила она, подумав, что, может быть, погиб командующий воздушной армией, про которого – неизвестно, правда или нет, – но рассказывали, что он сам участвует в боевых вылетах. «Может, он погиб?» – подумала она. – Какого командующего?

– Какого? Серпилина. Кого же еще. Ехал на машине, и немцы из засады убили, – все так же вполголоса сказал летчик.

24

То, о чем Таня услышала от летчика и чему в первую минуту не поверила, произошло на самом деле, только не так, как сказал ей летчик, а по-другому.

Серпилин не был убит из засады, а был смертельно ранен осколком снаряда в три часа дня третьего июля, за Березиной, в районе Червеня, сравнительно далеко от передовой, на рокадной полевой дороге, почти у самого пересечения ее с шоссе Могилев – Минск, и умер, не приходя в сознание, через пятнадцать или двадцать минут после этого. Точнее установить было некому, потому что, когда все это вышло, врача не оказалось. А когда через двадцать минут Серпилина довезли до медсанбата и положили на операционный стол, он был уже мертв.

Немецкий крупнокалиберный снаряд разорвался на дороге, между машиной, на которой ехал командарм, и отставшим от нее бронетранспортером. В бронетранспортер не попало ни одного осколка, а в «виллис» – всего один. Но этот единственный осколок пробил заднюю стенку «виллиса», пропорол карту, которую в этот момент держал Синцов, сидевший позади Серпилина вдвоем с заместителем начальника оперативного отдела Прокудиным, пробил спинку переднего сиденья «виллиса», попал в спину Серпилину, вышел наружу спереди, ударился в передний щиток и уже после этого удара рикошетом перебил кисть водителю Гудкову.

Выстрел был одиночный. Немцы вели по дорогам беспокоящий огонь, но как раз на этой, все время, пока ехали по ней, было тихо. Машина остановилась не потому, что был смертельно ранен командарм – этого в первую секунду как раз не заметили, – а потому, что, удержав руль одной рукой. Гудков закричал, поднял вверх другую, окровавленную, и круто затормозил – не мог дальше вести машину.

Когда машина затормозила, Серпилин начал валиться вперед и вбок из «виллиса». Синцов едва успел прихватить его за плечи и прижать к спинке переднего сиденья. В первую секунду, когда Серпилина бросило вперед и он начал валиться, Синцов все еще не понял, что случилось. Ему показалось, что командарма просто сильно тряхнуло от слишком резкого торможения. И, только уже крепко обхватив Серпилина руками, прижав его бессильно валившееся тело к спинке сиденья, понял, что командующий или убит, или тяжело ранен.