– Надо признать, что своя логика у него была: раз абсолютно уверен, что с первого дня пойдем наступать по чужой территории, – значит, надо и склады поближе, а то потом вези все с Урала! Если взять его логику за основу, по-своему прав был.
– Он прав, а кто же неправ? – спросил Захаров.
– А это уже более сложный вопрос, кто неправ, – сказал тогда Серпилин.
– Как потом война показала, все мы оказались в том или ином неправы. Многое – как вспомнишь – по-другому бы перевоевал!
– Что значит «все»? – возразил Захаров. – Вот ты конкретно, если б с твоим участием обсуждалось, за что бы голос подал?
– Смотря когда, – сказал Серпилин. – Сейчас, когда знаем ход войны, конечно, проголосовал бы безошибочно. А тогда, не предвидя хода войны, не знаю. Скорей всего, исходя из своих представлений о силах противника, насчет размещения складов стоял бы за золотую середину. А вообще-то, кто его знает… Когда задним умом думаешь, надо стараться быть справедливым не только к себе, но и к другим.
«Это верно, – подумал Захаров о Серпилине. – Ты-то всегда старался быть справедливым к другим, а не только к себе».
И мысленно увидел там, на другом конце телефонного провода, только что говорившего с ним Львова, его треугольное лицо. И подумал о себе, что теперь, после гибели Серпилина, у Львова отпадет желание перевести его, Захарова, из этой армии в другую. Теперь не для чего! Тот, с кем он, Захаров, по мнению Львова, спелся, того уже нет. Кончилась спевка.
Сказанное Львовым про самолет требовало немедленных действий, и Захаров стал действовать. Позвонил всем, кому требовалось, что завтра в десять гроб с телом Серпилина должен быть доставлен к уходившему в Москву самолету. Предупредил начальника штаба тыла, который непосредственно занимался всем этим, что привезут генерал-полковничьи погоны и надо пришить их на китель покойного. Приказал прислать сюда на КП Синцова и стал выяснять, вернулся ли с передовой Кузьмич. Оказывается, еще не вернулся. Велел поскорей разыскать, чтоб ехал, а то у Кузьмича была привычка ночевать в частях, любил это.
И, сделав все, что было нужно, вернулся к той же мысли, на которой прервал себя, к мысли о том, что Серпилин – справедливый человек. Еще не привык думать о нем – «был», все еще думал в настоящем времени. Конечно, как всякий привыкший к власти человек, Серпилин не любил, когда что-нибудь вдруг делалось вопреки его намерениям. И когда в его власти оставалось переделать по-своему, переделывал и через чужое самолюбие способен был перешагнуть без колебаний. Но привычка к власти не погасила в нем чувства справедливости. Не считал про себя, что всегда прав – потому что власть в руках. Ломал сопротивленце подчиненных и гнул по-своему, только когда действительно был уверен, что прав. А с другой стороны, если был уверен в своей правоте, без остатка использовал все допустимые возможности, чтобы доказать эту правоту тем, кто над ним. В этом и была его сила.
«Да, в этом и сила», – словно кому-то доказывая это, еще раз мысленно повторил Захаров. А тот, кто гнет только потому, что у него власть, тот и сам легко гнется, как только на него с верхней ступеньки надавят. В таком человеке не сила, а тяжесть: сколько на него сверху положат, столько он и передаст вниз, по нисходящей.
А Серпилин – человек сильный, но не тяжелый.
Захаров снова по привычке подумал о Серпилине в настоящем времени – как о живом.
Главный хирург, когда приезжал, показывал осколок, которым убило Серпилина, как говорится, приобщил к делу, но сначала показал. Оказывается, этот осколок после того, как убил Серпилина и покалечил пальцы Гудкову, упал на дно «виллиса»; сделал все, что было в его силах, и упал, – вот и все, что потребовалось, чтобы лишить армию командующего.
Захаров снова вспомнил лицо Серпилина, как-то неловко повернутое к нему там, на столе, и подумал, что было на этом лице такое выражение, словно Серпилин так и не успел заметить происшедшего с ним.
Для других его смерть – смерть человека, который погиб, не успев доделать до конца самого главного за всю свою жизнь дела. Но если он сам не успел этого осознать, не успел понять, что убит, – может быть, для него самого это и есть самая счастливая смерть. Если можно сказать про смерть, что она счастливая. Про какую бы то ни было смерть вообще.
Захаров вспомнил, как Серпилин только сегодня днем, незадолго до смерти, смеясь, говорил ему: «Смотри, Константин Прокофьевич, береги на У-2 мягкую часть тела, а то немцы снизу в самое беззащитное у начальства место целят, когда оно летит на „русс-фанер“. У них инструкция такая!» Об опасности не думал и в последний раз пошутил над ней.
А самое последнее, чему обрадовался, – известию о Минске, что бои на окраинах. А больше уже ничего не услышит, ничему не обрадуется, ничего не узнает из того, что будем знать мы. Хотя, как и все другие люди, думал не только о том, что будет на войне, но и о том, что после…
Даже позабылось, в какой связи, недавно сказал:
– Надо и после войны жить по чести. На войне при всех своих недостатках все же честно живем. Надо и после нее не хуже жить.
Сказал, конечно, не в том смысле, чтобы жить после войны не хуже, чем во время нее. После войны будем жить намного лучше. Какой может быть вопрос! Сказал о себе, как самому после войны жить, не утратив того, с чем жил в войну. «Чтобы в любой, какой хошь момент преставился и перед своим коммунистическим богом чист был», – вдруг вспомнил Захаров слова не Серпилина, а Кузьмича, сказанные в другое время и про другого человека. Но сейчас казалось, что про Серпилина.
Почему все же решено хоронить его в Москве?
Раньше Захаров не думал об этом. Был занят тем, чтобы сделать все необходимое для выполнения этого приказания. А сейчас подумал. И вспомнил, как это было сказано: «На Новодевичьем, рядом с женой». Не только было передано решение Сталина, а именно его слова, те самые, которые он сказал. Никто другой, кроме него, этих слов не сказал бы. Не в Могилеве и не в Минске, а в Москве, на Новодевичьем, рядом с женой. Может быть, именно поэтому. Значит, Сталин откуда-то знал, что Серпилин полтора года назад похоронил там свою жену, или кто-то сообщил это, когда Сталину докладывали о смерти Серпилина, а он, возможно, спросил о родных, хотел распорядиться о пенсии или о чем-то еще. Кто мог там, в Москве, сказать Сталину, что Серпилин полтора года назад приезжал хоронить жену? Из хорошо и давно знавших Серпилина людей там, в Генштабе, в Москве сейчас никого нет. Иван Алексеевич, его корешок с гражданской войны, уже давно не в Москве, стал из стратегов практиком, сформировал в сорок третьем году танковую армию и командует ею. А больше у Серпилина в Москве близких друзей вроде бы и нет. Ну да Сталин, если захотел узнать, располагает возможностью узнать все, что ему надо. Могли и про смерть жены сказать при докладе, а могли и про ту женщину-врача, о которой Серпилин недавно говорил, делился.
«Про нее могли сказать, а похоронить приказано на Новодевичьем, рядом с женой». Мысленно связав одно с другим, Захаров решил, что все могло иметь значение, даже и это.