– А если как на духу, почему при своем знании языка не представляешь себя работником седьмого отдела?
Вслух задавая этот вопрос Завалишину, Синцов молча задавал его и себе: почему захотелось сюда, в полк? Чем тебе плохо там, где ты есть?
– Видишь ли как, – сказал Завалишин. – Насчет языка. Немецкий язык для меня – язык детства, язык наивной и доброй книжки с картинками, по которой меня учила мама еще до школы. И хотя у меня русская мать, но из-за того, что мы жили вдвоем и она все детство учила меня немецкому языку, для меня это не только язык детства, но язык мамы, которая потом умерла от голода там же, в Ленинграде, потому что я не смог вывезти ее оттуда, а не смог ее вывезти потому, что был в это время на войне, а был на войне потому, что… Мне не легче, а трудней говорить с этими нынешними немцами из-за того, что я знаю их язык с детства. Да и не их это язык для меня! Тот язык, который я знаю с детства, – для меня совсем другой язык совсем других немцев… Конечно, если б изнасиловали, пошел бы и в седьмой отдел. Но охоты к этому нет. Наше дело их в плен взять. И – побольше. А дальнейшие беседы об их прошлом и будущем – пусть с ними другие ведут! В общем, подальше от надстройки, поближе к базису, – невесело усмехнулся Завалишин. – Был в нашем батальоне?
Синцов молча кивнул. И Завалишин понял его молчание. Именно их батальон тогда, на Курской дуге, под командой Ильина, зацепился и не ушел из-под танков, а потом, когда ночью отвели оттуда, от всего батальона осталось счетом девятнадцать человек. А после этого – еще почти год войны…
– Да, третий батальон, третий батальон, – задумчиво сказал Завалишин. – Тогда, на Курской дуге, я уже замполитом полка был, – добавил он, словно оправдываясь, что остался жив. Потом спросил: – Капитана Харченко видел?
Спросил о единственном человеке из их прежнего батальона, которого Синцов мог теперь там увидеть и действительно видел.
– Прошу прощения, что задержался, – прервав Завалишина, сказал вошедший Ильин. – Почему не за столом?
– Ждем ваших приказаний, – сказал Завалишин.
– Садитесь. – Ильин стянул покрывавшие стол газеты и сел первым.
На столе лежала фляга, стоял большой графин для воды с налитой в него темной жидкостью, четыре кружки, тарелка с горой нарезанного ломтями хлеба, тарелка с мятыми крупными солеными огурцами, две банки с американским колбасным фаршем и накрытый крышкой котелок.
Ильин, как только сел, сразу снял крышку о котелка и заглянул туда.
– Картошка еще горячая, в мундире. Разбирайте. Котлеты и чай принесут. Чугунова ждать не будем. – Ильин кивнул на четвертую кружку: – В батальоне задержался. Явится – догонит. Ну что ж, каждому по потребности.
Он взял графин с темной жидкостью и налил себе полную кружку.
– Что это у него? – спросил Синцов.
– А это он лично для себя гонит самогонку из сухого компота, – усмехнулся Завалишин. – С утра ест сухофрукты, а из фирменного графина на ночь глядя пьет юшку. А мы с тобой как, по-нормальному? – Он отвинтил крышку и держал наготове флягу.
– Давай по-нормальному, – сказал Синцов.
Завалишин разлил водку, и они чокнулись с Ильиным.
– За встречу, – сказал Ильин и одним духом выпил всю кружку компота.
– Позволь тебе представить, – выпив водки, сказал Завалишин и кивнул на Ильина, закусывавшего компот соленым огурцом. – Командир полка, подполковник Ильин Николай Петрович. Он же Коля. Не курит, не пьет и не выражается. Сразу после войны отправим на выставку.
– На какую выставку? – улыбаясь, спросил Синцов.
– Уж не знаю. Будет, наверное, какая-нибудь. А куда же девать такое чудо? Получит на ней первое место как образцовый командир полка, если к тому времени не станет командиром дивизии.
– Картофель бери, а то пока проговоришь, не останется. – Ильин пододвинул Завалишину котелок с картошкой.
Сам он, пока Завалишин шутил над ним, успел покончить с огурцом и, очистив и помакав в соль, съел три картошки.
– О том, что у меня ночуешь, а утром доставим к соседу, я уже позвонил. Комдива на месте нет, в корпусе, а начальник штаба дал «добро», – сказал Ильин, принимаясь чистить еще одну картошку.
– Вчера, когда я к работе приступал, комдива тоже не было, – вспомнил Синцов. – Один Туманян в штабе.
– Все учения и учения, – сказал Ильин. – То учения, то рекогносцировки. Что-то нашей дивизии долго гвардейской не дают. Может, после этой операции получим?
– После какой операции? – поддразнил его Синцов.
– А что, все лето тут стоять будем? Трепать языком не положено, но доходить своим умом не запрещается! Хотя бы до простых истин, что дважды два – четыре?
– Что дважды два – четыре, не запрещается.
– На позициях первого батальона, у дороги, в болоте три наших танка БТ-7 видел?
– Видел, – сказал Синцов.
– Так с сорок первого года и стоят, бедные, ничего внутри нет, одни пустые коробочки. А краска зеленая все же местами осталась – заметил? И еще один броневичок видел, на повороте? Почти каждый день их вижу, и такое зло за сорок первый год берет! Когда же мы за все, до конца, рассчитаемся? Если хочешь знать, я за тобой следил, когда в бывшем нашем батальоне были. На весь батальон одно знакомое лицо встретил, так?
– Так. Но после таких жестоких боев ничего другого и не ждал. Увидел Харченко – и на том спасибо.
– Говоришь, жестокие бои, – сказал Ильин. – А я этих слов не признаю. Какие такие «жестокие»? Бои бывают или удачные, или неудачные. Каждый бой для кого-то из двух неудачный. А жестокий бой – что это за слова? Кто с кем жестоко поступил? Мы с ними или они с нами? Если мы их больше положили, – значит, для них этот бой жестокий, а если они нас, – значит, для нас. Я на всякий бои так смотрю: больше дела – меньше крови. Исходя из этого, и командую. И еще одно желательно: солдатскую жизнь поближе на своей шкуре познать. Это наилучшее понятие дает, что можно и чего нельзя на войне. То, что ты жестокими боями называешь, я понимаю как решительные, когда приняли верное решение и обеспечили себя заранее так, чтобы действительно добиться всего, что решили. Таких жестоких боев я не боюсь, они для немцев жестокие. А для нас жестокие – это когда тыр-пыр, тыр-пыр – и ни с места; как на Слюдянке в конце этой зимы. Продолжать наступление уже сил нет, а перейти к обороне еще приказа нет. Самые безрадостные бои. А тут еще, как назло, вашего брата – при сем присутствующих – как горох сверху насыплют: одного – из дивизии, второго – из корпуса, третьего – из армии. И все тебя в спину толкают и каждое твое донесение проверяют. Я не против проверки. Но тогда чтоб уж всех одинаково! Думаешь, нашему брату командиру полка достаточно сказать о самом себе: я человек щепетильный – как есть, так и докладываю, а как мои соседи докладывают – мне дела нет! А что значит доложить не так, как твои соседи? И ты и те, кто слева и справа от тебя, положим, имели малый успех – только одно название. Но ты доносишь об этом строго, а сосед с допуском: у тебя противник потерял двадцать человек, а у него – «до роты». А что значит «до роты»? Все, что меньше роты, можно считать «до роты». И выходит, при одинаковой обстановке и при одинаковых действиях с соседом, если ты доложил ближе к истине, ты хуже, чем он. И не в тебе самом вопрос, а весь твой полк получается вроде бы хуже других!