Иван Авдеич разостлал на дымном снегу у стены плащ-палатку, на нее высыпали запас сухарей, сколько у кого было, и пустили в расход две фляги с водкой: у Синцова была начатая, а у Чугунова полная, по пробку. На двадцать человек хватило по глотку. Шестерым из Шестьдесят второй дали выпить первыми из уважения к их армии и к их солдатской судьбе. Хотя они наступали уже с конца ноября, а все же после стольких месяцев войны, когда только попяться на шаг – и уже в Волге, чувствовали себя как бы вышедшими из окружения. А седьмому не повезло: ушел с донесением, не выпив. Вспомнили о нем и пожалели.
– В тюрьме сроду не сидел, – сказал политрук, после того как выпил, – а как будто из тюрьмы на волю вышел, честное слово. Раньше все в упор, в упор! – Он сжал кулаки и пристукнул ими друг о друга, показывая, как они все время в упор были с немцами. – А сейчас выходит: иди хоть до Москвы. – И он махнул рукой.
– До Москвы идти не требуется, – сказал любивший точность Чугунов, – теперь требуется до Харькова.
– Так я же не про то. – Политрук улыбнулся немного растерянно: неужели его не поняли?
Но все его прекрасно поняли, даже Чугунов, поправивший только так, для порядка. Куда теперь наступать, политрук знал не хуже их, а просто сказал от души про собственное, нахлынувшее на него чувство свободы.
Так просто, даже заурядно выглядело это историческое событие там, где оказался Синцов со своим батальоном. И на других участках фронта, левее и правее, где то же самое произошло получасом раньше или получасом позже, навряд ли все это выглядело более торжественно, хотя прямым результатом случившегося был конец 6-й германской армии как единого целого и полный отчаяния приказ генерал-полковника Паулюса о том, что в связи с потерей управления вся отрезанная от него северная группа войск отныне выходит из его подчинения и должна действовать и погибать самостоятельно.
И в судьбе людей, и в судьбе воинских частей бывает за войну несколько высших точек. И чаще всего их вполне, до конца осознают лишь потом. Такой высшей точкой для Синцова и его батальона был этот момент соединения со сталинградцами. В их душах смешались и радостное чувство важности случившегося, и усталость от боя, и какое-то странное удивление: неужели соединились? Как же все это так просто вышло?.. Была и некоторая растерянность перед будущим: а что прикажут теперь? Ясно, прикажут что-то новое, куда-то повернут, или перебросят, или введут в бой на другом участке, или выведут во второй эшелон…
К этим общим для всех чувствам у Синцова прибавлялось еще свое собственное. Впервые за все дни боев его как бы неуловимо отделяло от своего батальона и своих людей чувство сохранившейся связи с тем, прежним батальоном, который был рядом и до которого теперь действительно можно было дойти и встретить в нем всех, кто остался жив. Это вполне реально, потому что между ним и его бывшим батальоном уже не было немцев, а в то же время это было совершенно невозможно, потому что он был теперь в другой дивизии и командовал в этой другой дивизии другим батальоном и, пока шли бои, не мог даже подумать о том, чтобы оставить его.
– Как ваша фамилия, товарищ политрук? – спросил Синцов у политрука из Шестьдесят второй.
– Наумов.
– А ваша, товарищ сержант?
– Литвиненко.
Синцов достал полевую книжку и записал их фамилии и фамилии бойцов. Что-то заставило его сделать это даже без мысли о том, понадобятся ли. Хотя могли понадобиться. Завалишину для политдонесения или для разговора с солдатами – мало ли для чего. А может, кто ее знает, просто вдруг сказалась забытая журналистская привычка.
– Ладно, – сказал Синцов, засунул обратно в сумку полевую книжку и обратился к Чугунову: – Ты, Василий Алексеевич, оставайся пока здесь, тянуть связь обождем. Пойду к себе, узнаю, может, уже есть какие приказания.
К себе – значит полкилометра назад, туда, где перед последним рывком наспех обосновал в полуразрушенном погребе свой последний командный пункт.
– Погоди, старший лейтенант, – сказал политрук из Шестьдесят второй. – Сейчас флаг тебе надпишу, передай в свою дивизию от нас.
Синцов не понял, что значит «надпишу», но не переспросил. А политрук лег на плащ-палатку, расправил флаг на подсунутом одним из солдат куске обгорелой фанеры, приказал, чтобы придержали, натянул, вытащил из кармана полушубка огрызок химического карандаша и, слюнявя после каждой буквы, написал на флаге косо и крупно: «Бойцам 111-й от сталинградцев». И число: «26 ян.». После «ян» поставил точку – то ли карандаша, то ли терпения не хватило, – поднялся и отдал флаг молча стоявшему в ожидании Синцову. Отдал, даже не позаботясь написать номер собственной дивизии, отдал как награду от сталинградцев, все выдержавших и теперь известных на всю Россию. Такое у него в глазах было выражение в эту минуту – и слеза в уголке от усталости и от выпитой водки… Синцов взял и перенял из правой руки в левую обломанную палку с флагом, а правой долго тряс руку политрука, чувствуя, как слезы набегают на глаза.
– Товарищ старший лейтенант… – раздался голос Рыбочкина.
Синцов повернулся, увидел подходившего вместе с Рыбочкиным человека в новом белом полушубке и пошел к ним навстречу.
«Кто бы это мог быть?»
– Вот и довел вас до комбата, товарищ полковой комиссар, – весело сказал Рыбочкин, довольный и тем, что довел, и тем, что видит бойцов из Шестьдесят второй и этот флаг…
– Заместитель начальника политотдела армии, – не называя своей фамилии, сказал полковой комиссар. – Был у вас в штабе батальона, когда донесение пришло. – И громко, в воздух, ни к кому не обращаясь, спросил: – Кто здесь из Шестьдесят второй?
Политрук, стоявший до этого поодаль, подошел вместе с сержантом и бойцами.
Полковой комиссар грузно шагнул к ним и быстро каждому пожал руку. А ни Синцову, ни Чугунову, ни другим из своей армии не пожал, как будто своим это не обязательно. Потом так же быстро, как шагнул, отступил на шаг, сказал «поздравляю» и повернулся к Синцову, продолжавшему держать флаг.
– Кто воткнул? Вы воткнули или они?
– Они, – сказал Синцов. И добавил: – Подарили нам в дивизию, на память.
Полковой комиссар искоса глянул на флаг, словно оценивая, насколько хорошо он выглядит, потом заметил, что на флаге что-то написано, протянул к нему руку в новой белой, такой же, как и полушубок, рукавице, оттянул за край, прочел, отпустил и повернулся к Рыбочкину:
– Возьмите, до машины донесите.
Рыбочкин потянулся за флагом, и Синцов отдал его и, только уже когда отдал, сказал:
– Это для нашей дивизии подарок, товарищ полковой комиссар.
– А ваша дивизия не чужая в нашей армии, – сказал полковой комиссар густым, добрым, нравоучительным голосом. – В политотдел армии возьмем и кругом этого работу проведем. Как, старший лейтенант, доходит?
– Так точно, доходит, товарищ полковой комиссар! – зло сказал Синцов. Он еще сам не знал, на что сердится, но что-то его злило и в этой поспешности, и в этом чересчур деловом объяснении, и в этом обращении к нему «доходит?», как будто полковой комиссар сказал что-то особенно умное, после чего необходимо спросить: доходит или не доходит?