– Да.
– Он и к нам подходил, чего-то бормотал, а чего – непонятно. Я от греха показал, чтобы на три шага не приближался!
– А я просто крикну. – Таня крикнула по-немецки: – Герр обер-арцт, коммен зи шнелль цу унс! [4]
И сразу шагах в тридцати отозвался голос:
– Гляйх, айн аугенблик! [5]
– Шнеллер, герр обер-арцт… [6]
– Товарищ капитан, – сказал автоматчик, – разрешите идти: до утра не явимся – дезертирами посчитают.
– Я уже объяснила про вас товарищу капитану.
– Куда идти, знаете?
– Заходил сержант, объяснял. Не заблукаем, – весело сказал автоматчик и повернулся к Тане: – Счастливо оставаться, товарищ военврач.
Второй ничего не сказал, хмуро поправил автомат и протер рукой заспанные глаза.
– Разрешите идти, товарищ капитан?
– Сейчас пойдете, – сказал Синцов. – Кто из вас предлагал военврачу весь госпиталь перебить? Вы? – обратился он к заспанному автоматчику.
– Так он в шутку, товарищ капитан, – сказал другой, веселый солдат, который все время один только и разговаривал.
– Я его, а не вас спрашиваю. Вы?
– Я.
– Был у меня один солдат, – сказал Синцов. – Послал его пленных сопровождать, а он поставил их в затылок друг другу – и в упор из винтовки в спину заднего. Тоже, возможно, считал, что шутит: хотел узнать, сколько людей одна пуля пробьет. Узнал, но до ночи не дожил. По суду… Понятно?
– Понятно. – Автоматчик продолжал враждебно, хмуро смотреть на Синцова.
– А хочешь больше фашистов убить – в снайперы иди. А не в конвоиры.
– Так они ж звери! – вдруг с истерической нотой в голосе, с всхлипом выкрикнул автоматчик и дернулся всем телом, как припадочный.
– А ты человек?
– Я человек.
– Ну и будь человеком. Можете идти, – сказал Синцов. И когда они оба вышли, сказал Тане про того, что дергался: – Почти с ручательством – из бывших уголовников. Любят рубахи на себе драть до пупа и пленных стрелять. Было у меня один раз пополнение из таких – десятка полтора. Часть – ничего, а остальные – истерики, жестокая дрянь, вроде этого.
– Герр капитан, их бин обер-арцт, [7] – на два шага не дойдя до Синцова, вытянулся перед ним худой, как щепка, немец-врач.
– Можете ему перевести? – спросил Синцов Таню.
– Могу.
– Переведите. Я представляю командование дивизии, в распоряжении которой вы находитесь.
Немец, когда Таня перевела, хотя уже и так стоял вытянувшись, вытянулся еще напряженней.
– Задаю вам вопрос: нет ли у вас в госпитале здоровых офицеров и солдат, которых вы прячете?
Он дождался, когда Таня перевела, понял, что немец хочет сразу ответить, но остановил его.
– Второй вопрос: нет ли у вас в госпитале оружия?
И снова остановил немца.
– Если есть здоровые, пусть выйдут и сдадутся. Если есть оружие – принесите. Если потом найдем сами – будете расстреляны. Все перевели? – спросил Синцов у Тани, еще раз остановив немца рукой.
– Все.
– Теперь пусть отвечает.
– Никто из нас не имеет оружия, – сказал немец. – У нас нет здоровых. У нас нет легкораненых. У нас только тяжелораненые и обмороженные.
Таня перевела то, что говорил немец, но, еще прежде чем она перевела, Синцов почувствовал, что этот шатающийся от усталости и голода немецкий врач говорит правду. И, несмотря на свое беззащитное положение, говорит ее, сохраняя чувство собственного достоинства.
– Скажите ему, что мы завтра окажем им всю помощь, на какую способны.
– Я уже говорила ему это.
– Еще раз скажите.
И когда Таня перевела и немец сказал: «Данке шен», [8] – Синцов кивнул и сказал, что немец свободен и может идти к своим раненым.
Немец выслушал, повернулся через левое плечо и пошел в глубь подземелья.
– Не знаю, как будет решать санчасть армии, – сказал Синцов, – а я своему командиру дивизии теперь же, ночью, доложу. – Он с силой втянул в ноздри тяжелый воздух. – Это подземелье кладбищем пахнет.
– Да, там страшно, я туда ходила, – сказала Таня.
Синцов посмотрел на нее, понимая, что как бы ни хотелось забрать ее отсюда, думать об этом не приходится, и обратился к Ивану Авдеичу:
– Старший сержант, останетесь здесь с бойцами и с военврачом до восьми утра. Если из санчасти явятся раньше, сменитесь раньше.
– Они гораздо раньше придут, не могут не прийти. Они же знают. – Таня сказала это не столько Синцову, сколько трем солдатам, старому и двум молодым, по лицам которых было слишком хорошо видно, какой не сахар для них это дежурство.
– Думаю, еще увидимся. – Синцов пожал Тане руку и помимо воли вложил в эти расхожие слова такую силу надежды, что она не могла не почувствовать этого… Сказал, повернулся и, выйдя, услышал, как кто-то вышел за ним.
– Разрешите проводить? – обиженным голосом спросил в темноте Иван Авдеич.
– Оставайтесь, сам дойду, – сказал Синцов и добавил то, что хотел сказать еще раньше, но не считал возможным при других: – Не обижаетесь на меня, что оставил вас тут с нею?
– Свои люди, сочтемся, товарищ капитан.
Входя к себе в подвал. Синцов услышал конец оборвавшегося при его появлении разговора.
– Меня бы разбудил или сам сходил бы, – сердито сказал Ильин.
– А я и хотел, – тоже сердито сказал Завалишин, – но наш двужильный сам попер.
«Наш двужильный» для Синцова не было новостью. Знал, что за глаза называли так. Называли еще и верблюдом. Знал и не обижался. И сейчас, войдя, даже не стал делать вид, что не слышал.
– Ладно тебе, Ильин, ругать Завалишина. Лучше распорядись насчет чарки. Обмоем все же мое капитанство.
На Донском фронте уже пятые сутки происходило то, что потом немецкие военные историки назвали «последним актом трагедии 6-й армии».
Артемьев участвовал в этом последнем акте в качестве заместителя командира 111-й стрелковой дивизии. Дивизия вместе с другими нашими частями добивала так называемую северную группу немцев, окруженную в заводском районе Сталинграда. За спиной, южнее, слышалось все удалявшееся громыханье боев в центральной части Сталинграда – там сопротивлялись главные силы 6-й армии, но и здесь, в северной группе, судя по силе отпора, у немцев еще оставались в строю десятки тысяч человек.