– Тебе нужны мои часы? Вот они. – Подняв руки над головой, как танцор, Тристан расстегнул металлический браслет часов, показал им, что это «Ролекс», а тяжелый браслет сделан из золота и платины – и швырнул часы в мерцающее море.
– Вот падла! – закричал от удивления стоящий перед ним мальчишка.
Нож уперся в спину Тристану, словно тросточка или палец, скользнул сквозь пиджак и кожу сначала совершенно безболезненно, а потом с яростным жжением, которое невыносимой болью мгновенно распространилось по его телу. Он потянулся к поясу за своей бритвой, но ее там не оказалось: «Бриллиант» был ему другом в другой жизни; Тристан рассмеялся и хотел было объяснить это и еще многое другое мальчишкам, которые вполне могли бы оказаться его сыновьями, но те, одурев от ужаса и чудовищности своего поступка, движимые чувством солидарности, разом навалились на Тристана, били и кололи ножами повалившегося белого человека в назидание другим людям, считающим, будто они владеют всем миром. Шумно вздыхало море, хрипели и стонали мальчишки и их жертва, скрежетал по кости металл.
Тело Тристана рухнуло в нахлынувшую пену, которая быстро понеслась назад и перевернула его, оставив лежать на песке. Мальчишки лихорадочно попытались пинками затолкать его в следующую волну, но он был еще жив, и рука его клещами вцепилась в лодыжку двенадцатилетнего мальчика, который заорал, будто его схватил призрак. Потом рука ослабела, мальчишка вырвался и вместе со своими друзьями кинулся наутек, вздымая тучи песчинок босыми ступнями. Потом мальчишки бросились врассыпную, исчезая каждый в своем коридоре мрака по ту сторону шумной Авенида-Атлантика.
Тристан ощутил, как пульсирующая соленая вода замещает в его жилах уходящую кровь, потерял сознание и умер. Его труп болтался между кромкой прибоя и песчаной отмелью метрах в пяти от берега, которая не давала морю унести его за горизонт. Океанские валы переваливались через отмель, поднимая сверкающие в лунном свете облака брызг; пенящиеся струи ласково обвивали тело Тристана, его светлый костюм намок и потемнел, а вода все продолжала кувыркать труп, то вышвыривая на берег, то унося к песчаной отмели.
* * *
Изабель после выпитого виски сразу провалилась в сон, но потом проснулась от пригрезившегося ей кошмара, в котором все ее дети – и пропавшая пара, и холеная троица, оставшаяся в Сан-Паулу, – осаждали ее, требуя то ли завтрак, то ли свежую одежду, то ли денег на кассеты – а она была словно парализована и не могла ничего поделать. Она плавала среди их напряженных лиц и ощущала подступающий к сердцу ужас. Во сне все ее дети были одного возраста и едва доставали ей до пояса, хотя на самом деле одни из них были еще слишком малы, а другие уже давно выросли. Невыразимый пресс их настойчивости требований оборвал покой ее тела; она проснулась, и теперь чувство ужаса вызывала уже пустота рядом с ней, – там, где Тристан обещал быть без одежды. Пространство это, которое она сначала игриво обследовала ногой, а потом испуганно обшарила рукой, было прохладным и гладким.
Изабель вскочила с постели, запахнулась в длинный белый халат, который принадлежал когда-то тете Луне, а теперь висел в ванной для гостей, и пошла обследовать квартиру. Она заглянула на балкон, открыла все двери, чтобы посмотреть, не свернулся ли муж калачиком на кушетке. На часах было пятнадцать минут шестого. Она позвонила консьержу, и сонный японец сообщил, что господин вышел незадолго до полуночи и пока не возвращался. Она постучала в дядину спальню. Разбудить его было невозможно: он принял снотворное, заткнул уши и прикрыл глаза черной маской. Изабель вошла в спальню и растолкала его. Сначала он хотел было отмахнуться от всего происшествия, – дескать, обычное дело, муженек просто загулял, утром вернется с повинной и пройдет через очистительную супружескую сцену, – но слезы и рыдания Изабель, которую охватили дурные предчувствия, заставили его наконец позвонить в полицию.
У полиции в Рио хлопот полон рот, а зарплату блюстителей порядка стремительно обесценивает инфляция. Как и повсюду на земле, близость к отбросам развращает полицейских. Ужасающая нищета раздражает их, и потому они препоручают наведение порядка в фавелах наркодельцам. Полиция тонет в волне преступлений, вызванных нашей склонностью к греху и беспорядкам, да и упразднение религиозных ограничений не облегчает им жизнь. И все же где-то нашелся дежурный, который, сняв трубку, отлучился, чтобы все выяснить, и, вернувшись, устало сообщил, что в ночных рапортах не упоминаются люди, похожие по описанию на Тристана. Дежурный тоже был склонен отнестись к исчезновению мужа легкомысленно, но после того, как дядя Донашиану сообщил ему о своей влиятельности и связях, он согласился прислать полицейского. Изабель не могла ждать. Надев на босу ногу кожаные сандалии и накинув халат, она со слепой решимостью лунатика отправилась на Копакабану. Дядя, поспешно натянув брюки и белую рубашку без галстука, задыхаясь, последовал за ней следом, пытаясь на ходу успокоить и обнадежить племянницу. В душе Изабель возникла зияющая пустота, которую можно было заполнить только одним способом: нужно идти вперед, пока эта страшная ступка вакуума не обнаружит свой пестик.
Суета вокруг ночных клубов затихала, и на улицу вываливались веселившиеся в них люди в легкомысленных блестящих нарядах – лица их были пусты, а в ушах стоял звон от испытанного наслаждения. Время от времени попадались навстречу такси, и свет их фар казался все более тусклым и ненужным. Уже появились на тротуарах первые бегуны, трусившие по утренней прохладе. Невидимые ночью облака обрели четкие очертания – по серо-коричневому, начинающему светиться небу над группой островов поплыли синие замки и лошадиные головы.
Да, он должен был пойти именно сюда, к этому песку, где следы, оставленные некогда их молодыми ногами, затерялись среди миллионов других отпечатков, и спрятать свои туфли именно там, где она нашла их, – под кустиком пляжного горошка. Он должен был пойти вдоль вздымающегося подола моря, вспоминая, каким он был прежде, до того, как она навязала ему чудо. Она еще издали заметила черный разрыв на бледной ленте морской пены словно на мокрый песок, который отражал светлеющее небо, выбросило пук водорослей. Повинуясь дыханию моря, волны накатывали на этот пук водорослей и отступали прочь. Изабель не остановилась и не побежала к этим водорослям; сняв сандалии, она пошла вперед, ступая по воображаемым следам Тристана, хотя море давно уже смыло их.
Он лежал ничком, и его безупречные зубы обнажились в вежливой улыбке; рука его лежала под головой – он спал в такой детской позе. Его полуоткрытые глаза с закатившимися зрачками блестели, как осколки выброшенной на песок раковины. Волны обрушивались на берег, устраивая маленькие водовороты вокруг его ступней, которые окаменели, уткнувшись пальцами в песок под прямым углом. «Преданность», – говорило его окоченевшее тело, прижимаясь к песку пляжа.
Дядя Донашиану и упитанный молоденький полицейский догнали ее. В предрассветной мгле на пляже начала собираться толпа: танцоры, официанты, шоферы такси, девицы легкого поведения в вечерних нарядах, банкиры, владельцы магазинчиков и домохозяйки, начинавшие свой день с пробежки по Копакабане, – все шли поглазеть на труп. Рядом с трупом вырос лес коричневых ног. Сморщенный старый лавочник с белой щетиной на загорелом лице уже выставил свой столик на тротуар и продавал желающим кокосовое молоко, кока-колу и вчерашние холодные пирожки. Какой-то чернокожий мальчуган с круглыми, как у жука, глазами принес пустой бумажник Тристана, который он нашел у обочины, и долго смотрел сначала на полицейского, потом на Изабель, а потом и на дядю Донашиану, ожидая вознаграждения. Получив пачку крузейру, он побежал прочь, крылья песка вспархивали из-под его ног. Убийцы суеверно оставили в бумажнике фотографию молодых Изабель и Тристана, склонившихся друг к другу за столиком в Корковаду, и плоскую, как бритва, медаль святого Христофора. Неужели она и есть та набожная девочка, что подарила ему эту медаль в первые недели их тайной страсти? В воздухе витали многочисленные вопросы, люди расспрашивали друг друга о происшедшем, сочувственно переговаривались вполголоса и выжидающе смотрели на Изабель: толпа хотела, чтобы она рыдала, выла и вообще выражала свое горе запоминающимся способом. Однако горе ее было строгим и скупым, а чувства упорядочены, как потрескавшийся, истертый, но по-прежнему хранящий симметрию античный узор.