Я смакую твоё рвение, мой народ, ты готовишь для себя кокон сорокадневного пути по пустыне; я не вслушиваюсь в ветер слов, зная, что не обманываюсь в своём знании о тебе. Ибо накануне похода я иду в безмолвии моей любви и слышу скрип ремней, сопение верблюдов, жаркие споры о дороге, по которой нужно идти, о проводниках и о том, как распределить обязанности. Я не удивляюсь, что вы не в восторге от будущего паломничества, что в самых чёрных красках расписываете прошлогоднее: высохшие колодцы, знойный ветер, змеи, что таятся в песке, будто незримые нервы, грабители, болезни, смерть; я знаю — говорит в вас стыдливость любви.
Хорошо, мой народ, что ты, восхищаясь золотыми куполами святого города, скрываешь свой трепет перед Господом, ибо Господь для тебя не подарок и не припрятанный впрок припас, Он — торжество, венчающее долгое шествие твоих бед и несчастий.
И если люди заранее рассуждают о том, что должно их облагородить, как иной раз рассуждают корабелы о парусах, ветре и море, — я не доверяю им, опасаясь, что они недосмотрят за досками и гвоздями, словно отец, что начал слишком рано молиться о красоте для своей дочери. Я люблю песни кузнецов и плотников: они славят не запас, что сам по себе ничто, но путь, ведущий к кораблю. Вот корабль оснащён, паруса наполнены морским ветром, и пусть мои моряки поют не о волшебном острове — о морских опасностях, — тогда я поверю: они победят.
Они узна́ют, каковы они, при помощи страданий, пути, повозок, клади. А ты окажешься слепцом, если, доверившись жалобам и проклятиям, которые тешат их сердце, встревожишься и пошлёшь им сказителей с медовыми устами, которые не будут петь о смерти в пустыне, а только о красоте заката. Что мне до счастья? Оно бесформенно. Ведёт меня откровение любви.
Караван отправился в путь. Вот оно, таинственное переваривание пищи, тишина, кромешная тьма кокона, отвращение, сомнения, боль, ибо любое преображение — боль. В этот час не пристало тебе воодушевление — только верность, хотя ты, ничего не понимая, потерял в себе опору и ни на что в себе не полагаешься, — тот, каким ты был вчера, обречён на смерть.
Как мучительно ощутима тебе прохлада твоего дома, сладость воды для чаепития в серебряном кувшине перед часом любви. Мучительно воспоминание о ветке под окном, о кукареканье петуха во дворе. Ты шепнул себе: «Я из своего дома», потому что в пустыне оказался бездомен. Вспомнил ты и своего осла, которого будил поутру, лошадь, собаку, таинство общения с ними, — они тебе отвечали. И вместе с тем были словно бы замурованы в чём-то своём, и ты не знал, дорожат ли они своим кровом или тобой. Из далёкой дали твоего отлучения тебе так необходимо потрепать своего осла по холке, погладить по храпу, может быть, для того, чтобы приободрить его, будто слепца в глубинах его ночи. И конечно, в день, когда иссякший колодец предложит тебе лишь зловонную грязь, сердце твоё сожмётся, ты вспомнишь доверчивое лепетанье родника возле дома.
Так запеленает тебя кокон пустыни. На третий день шаги твои увязнут в смоле её нескончаемости. Соперник всегда возбуждает, и на удар ты отвечаешь ударом. Но пустыня берёт один твой шаг за другим, будто затянувшаяся аудиенция — твои любезности, до тех пор, пока ты в конце концов не замолчишь. Ты шагаешь по пескам с самой зари, но меловое плоскогорье, что слева от тебя, — на горизонте, осталось там и к вечеру. Ты изнуряешь, изнашиваешь себя, ты как ребёнок, что перебрасывает лопаткой землю, задумав переместить гору. Но гора и не подозревает, как старательно он трудится. Ты словно бы заблудился в свободе без границ, и усердие твоё при последнем издыхании. В этих паломничествах я предлагал своему народу вместо хлеба камень, насыщал колючками. Мой народ, я обрекал тебя на дрожь от ночного холода. Отдавал огнедышащей песчаной буре, и ты ложился на землю, прикрывал одеждой голову, чувствовал на зубах скрип песка и отдавал солнцу свою телесную влагу. Но опыт научил меня: слова утешения здесь излишни.
— Наступит вечер, похожий на синеву моря, — мог бы сказать я. — Задремлют барханы, будто стога. Ты будешь идти в прохладе по твёрдому влажному песку…
Но на губах у меня останется привкус лжи, своими выдумками я призову к существованию в тебе кого-то, непохожего на тебя. Поэтому в безмолвии моей любви я без обиды слушаю твои проклятья.
«Возможно, Ты прав, Господи! Возможно, завтра, Господи, выживших Ты преобразишь в толпу блаженных. Но что нам до этих незнакомцев! Сейчас мы словно пригоршня скорпионов, обведённых огненным кругом!»
Такими они и должны быть во славу Твою, Господи!
Вдруг, будто взмахом сабли сметя облака с неба, налетел свирепый северный ветер. Выдул с голых песков всё тепло до капли. Ледяные лучи звёзд пронзили плоть до костей, пригвоздив людей к земле. Что мне сказать им?
Разгорится заря, хлынет свет. Тепло солнца, будто кровь, разогреет замёрзшее тело. Вы закроете глаза, чувствуя, как оно растекается по жилам…
Но они ответят мне:
— Вместо нас Господь, может, и посадит тут завтра сад со счастливыми цветами и по своей доброте будет питать их. Но этой ночью мы — несжатая полоска ячменя, которую треплет ветер.
И они должны быть такими во славу Твою, Господи!
Я отошёл в сторону от страдальцев и так стал молиться:
— Господи, благо, что они отказались пить мою ложь. Они плачут и жалуются, но не это главное, я — хирург, починяю тело, оно издаёт крик.
Я знаю, в них вмурованы и запасы радости, но не мне отвалить камень. Для радости не подошло ещё время. Плод должен созреть, тогда он станет сладок. Мы проходим неизбежный час горечи. В нас нет ничего, кроме разъедающей кислоты. Только время вылечит нас и преобразует в радость во славу Твою!
И я повёл свой народ дальше, питая его камнями, насыщая колючками.
И наконец мы сделали поначалу ничем не отличимый от других бессчётных шагов, отданных пространству, волшебный шаг. Торжественный шаг, увенчавший священнодействие пути. Благословенный шаг среди всех прочих шагов: распался кокон и отдал крылатое своё сокровище царству света.
Так веду я своих воинов ужасами войны к победе, ночным мраком к свету, тяжестью камней к храму, пустыней грамматики к певучему стиху, отвесными склонами и пропастями к пейзажу, открывшемуся с вершины горы. Мы в пути, и мне нет дела до твоего отчаяния и тревог, не доверяю я и сентиментальным гусеницам, которым мнится, что они влюблены в полёт. Мне нужно, чтобы гусеница пожрала самое себя в пекле пересотворения. Нужно, чтобы ты пересёк свою пустыню.
У тебя нет доступа к источнику радости, спрятанному в тебе, но ты должен проторить к нему дорогу. Ты оказался изобретательнее и выиграл партию в шахматы; как ты радостен, но не в моей власти подарить тебе радость за так, обойдя священнодействие игры.
Поэтому я и хочу, чтобы на ступеньке, где священнодействие — ковка гвоздей и обстругивание досок, пелись песни кузнецов и плотников, а не песня корабля. Я предлагаю тебе невеликую победу — гладкую доску, выкованный гвоздь, — но она обрадует твоё сердце, если ты стремился и желал их. Ты ни на что не променяешь бревно, если жаждешь построить корабль.