Два рода людей говорили со мной о созидании нового царства. Первые — логики, они строили его логически при помощи рассудка. Они — иллюзионисты. От них ничего не родится, потому что рассудок не умеет рождать. Картины их — картинки учителя рисования. Художник может быть и умён, но творчество его не от ума. Логик не может не быть бесплодным тираном.
Вторых воодушевляла некая очевидность, которой они не умели дать имени. Они были вроде пастухов или плотников, не слишком умны и не обладали даром рассуждать, но ведь творчество и не рождается от рассуждений.
Ваятель мнёт и мнёт глиняный ком, сам не зная хорошенько, что из него получится. Он не доволен, он ещё раз надавливает на ком большим пальцем слева. Потом снизу. Лицо, которое он лепит, всё больше и больше сродни чему-то безымянному, что у него на сердце. Лицо это всё больше напоминает то, что и не лицо вовсе. Честно говоря, «напоминает» не совсем удачное слово. Вот лицо вылеплено, оно соответствует тому, что словесно выразить невозможно, но передаёт то несказанное, что подвигло ваятеля на работу. И теперь это «что-то» легло, как когда-то ваятелю, нам на сердце.
Не рассудок растревожил ваятеля — дух. Потому я и говорю тебе: дух властвует над миром — не рассудок.
И вот что ещё я тебе скажу: «Если перед нами не слепые рабы, то каждый думает то так, то этак. Не потому, что люди непостоянны, а потому, что очевидная для них истина не может отыскать слов себе по росту, вот они и берут немножко оттуда, немножко отсюда…»
Свобода, принуждение — что это, как не твоё упрощение? Ты колеблешься, выбирая то свободу, то принуждение, но истина не в одном, и не в другом, и не посередине, она вне их. Каким чудом сможешь ты вместить эту истину в одно-единственное слово? Слова — тесные вместилища. И неужели всё необходимое тебе для дальнейшего роста поместится в такой тесноте?
Как свободно льётся твоя песня, ты импровизируешь, подыгрывая себе на гитаре, но разве я не должен был научить тебя петь, разве ты не тренировал свои пальцы? А ученье — всегда борьба, принуждение и терпеливость.
Ты свободно влезаешь на любую скалу, но разве я не тренировал твои мускулы? А тренировка — всегда борьба, принуждение и терпеливость.
Чтобы вольно текли стихи, разве не до́лжно натренировать руку и мозг, отточить стиль? Эта работа — тоже борьба, принуждение и терпеливость.
Вспомни, к счастью приводит не поиск счастья. Если искать его, сядешь и будешь сидеть, не зная, в какую сторону податься. Но вот ты трудишься не покладая рук, ты творишь, и в награду тебя делают счастливым. А путь к счастью — всегда борьба, принуждение и терпеливость.
Вспомни, к счастью приводит не поиск счастья. Если искать его, сядешь и будешь сидеть, не зная, в какую сторону податься. Но вот ты завершил своё творение, и в награду тебе его наделили красотой. А путь к красоте — всегда борьба, принуждение и терпеливость.
Из борьбы, принуждения, терпеливости рождается и твоя свобода. Одарить свободой невозможно. Если искать свободу, сядешь и будешь сидеть, не зная, куда податься. Если ты наработал в себе человека и обрёл царство, где, не щадя себя, трудишься, то в вознаграждение чувствуешь себя свободным. А путь к свободе — всегда борьба, принуждение и терпеливость.
* * *
Ты не поверишь мне и даже оскорбишься, но я всё же скажу, что братство не даётся равенством, что и братство — награда, а равны мы все только перед лицом Господа. Дерево — иерархия, но разве листва или ветки — это подавление корней или корни — угнетение листвы? Храм — иерархия. Он опирается на фундамент, и свод его замкнут ключом. Но можешь ли ты сказать, что ключ значимей фундамента? Чего стоит генерал без армии? Армия без генерала? Равны все перед царством, а братство даётся как награда. Братство ведь не возможность хлопать любого по плечу и хамить. Братство, повторяю тебе, — вознаграждение, даруемое иерархией, храмом, где кто-то фундамент, а кто-то замковый камень. Братство я видел в патриархальных семьях, где чтят отца, где старший брат опекает младших, а младшие доверяются старшему. Теплы были их вечера, праздники и возвращения домой. Но если все сами по себе, если никто друг от друга не зависит, а только перемешаны в кучу и толкают друг друга, будто шарики, где ты видишь братство? Если кто-то умирает, его тут же замещают другим, он не был ни для кого необходимым. Чтобы любить тебя, я должен тебя выделить, у тебя должно быть своё особое место.
Если я вытащил тебя из воды, я полюблю тебя, почувствовав себя в ответе за твою жизнь. Полюблю, выходив от тяжкой болезни. Я люблю тебя, если ты — мой старый слуга и всю свою жизнь провёл возле меня, словно ночник, или если ты пасёшь моё стадо, и я приду к тебе попить козьего молока. Я возьму у тебя, ты отдашь мне. Ты у меня возьмёшь, и у меня найдётся, что тебе дать. Но о чём нам говорить с тем, кто с пеной у рта настаивает на нашем с ним равенстве, не хочет зависеть от меня и не хочет, чтобы я от него зависел? «Я люблю» означает, что твоя смерть всегда будет для меня невозвратимой потерей.
Этой ночью, в безмолвии моей любви, я опять решил подняться на вершину горы и опять посмотреть на мой город, упорядочив его взглядом с высоты, город тихий и неподвижный. Но на полдороге остановился, жалость остановила меня, я услышал жалобы, несущиеся с равнины, и захотел понять их.
Жалобилась скотина в хлеву. Жалобились лесные звери. Небесные птицы и приречные. У животных есть голос в караване жизни, растения безголосы, научился молчанию и человек, живя жизнью духа. Ты видел, как кусает губы и молчит больной раком, — из страданий суетной плоти растит он духовное дерево, что раскидывает ветви и множит корни, но не в царстве вещей — в царстве смысла вещей. Вот почему больше тебя молчаливое страдание. Молчаливое страдание заполняет комнату. Заполняет город. Нет расстояния, на котором его не услышать. Если вдалеке от тебя страдает любимая, любя её, ты мучаешься её страданием.
Так вот, я услышал, как жалуется жизнь. Ибо живы и хлев, и лес, и берега вод. Рожая, мычат коровы в хлеве. Распевает любовь в каждом хмельном от лягушек болоте. Пронзительно вскрикивает насилие — квохчет отчаянно вересковая курочка в лисьей пасти, жалобно блеет козлёнок, которого ты предназначил себе в пищу. И вдруг раскатывается хищный рык, вся округа смолкает, царит мёртвая тишина, всё живое обливается потом страха. Стоит хищнику зарычать, как каждая его жертва излучает ощутимое для него мерцание, словно весь лесной народец засветился. Но вот миновал цепенящий ужас, и снова твари земные, небесные, прибрежные завели свои жалобные песни, мучаясь родами, любовью, страхом смерти.
«Что ж, — подумал я, — скрипят повозки, жизнь перебирается от одного поколения к другому, и в этом странствии по времени пронзительно взвизгивают оси тяжело гружённых телег…»
Так мне дано было что-то понять и о тоске человеческой, ибо и люди, покидая самих себя, перебираются из одного поколения в другое. День и ночь и по всем городам и весям пересотворяется живая ткань, обрывается, латается кожа, и в себе самом я ощутил тянущую боль раны — мучительное, нескончаемое пересотворение.