— Но что я такого…
— Ты больше не пророчица Халфантаса, — с сухим сожалением и смирением сказала Наннафери. — А значит, тебе нет больше места за этим столом. Уходи, Ветенестра. Твои мертвые сестры ждут.
Перед Наннафери возник образ родной сестры-близнеца, которая не выжила после оспы. В одно мгновение в памяти пронеслись заливистый смех, хихиканье друг другу в плечо, шиканье и залитые слезами глаза. Больно было думать, что когда-то и ее собственная душа звенела такими нотками радости. Это напоминало Наннафери о том, что было отдано…
И о том немногом, что осталось.
— Ж-ждут? — запинаясь, переспросила Ветенестра.
— Уходи, — повторила Наннафери. Что-то странное было в том, как она подняла руку, что-то тревожное в неуловимом жесте, который указывал цель, а не направление.
Ветенестра встала, тиская ткань платья. Первые шаги она прошла пятясь, как будто ожидала, что ее вернут или что она проснется. Она смотрела на них с обидой и зачарованным восхищением. У нее было лицо человека, забывшего, где явь, а где сон. Она повернулась к зияющей черной пасти входа. Все почувствовали одно и то же — сгущающийся эфир, завихрения пустого воздуха. Сестры не верили своим глазам, в ужасе глядя на происходящее. Прожилки багрового цвета женской крови пронизывали темноту, как дым. Блестящие узоры, свивающиеся и пропадающие в никуда.
Ветенестра, ничего не видя вокруг себя, пересекла порог. Но не столько шагнула в тени, сколько шагнула прочь отсюда, словно она была не она, а лишь изображение, тающее искажаясь неуловимо для глаза. Словно испарилась лужица воды. Только что Ветенестра стояла здесь, и в следующую секунду ее не было.
Что-то похожее на человеческие слова неразличимо загрохотало по углам — а может, это был чей-то крик.
Тишина. Сам воздух казался живым. Ниши, выбитые в стенах, ставших похожими на соты, во всех залах, один за другим, зазвенели от пустоты, от мертвенности пространства. Наннафери видела, как от этой тишины гаснут взгляды у ее сестер, как приходит к ним осознание той силы, что нависала над ними всю их мелкую жизнь. Богиня — не имя, которым они услаждали свои уста, не непонятное существо, которое тешило их тщеславие и щекотало ум осознанием их собственной греховности, но Богиня — Кровь Плодовитости, грозная, вечная Матерь Рождения.
Она здесь, и гневом своим наполняет кровавую тьму.
Махарта вдруг упала на колени, вжала залитое слезами лицо в грязный пол. И вот уже все они стояли на коленях, беззвучно или вполголоса бормоча молитвы.
А Наннафери, воздев скрюченные руки, проговорила куда-то вверх, к потолку:
— Чисты твои дочери, о Матерь… Ныне твои дочери воистину чисты.
Они стояли пристыженные, смотрели на нее слезливыми глазами, глазами обожающими и полными ужаса, ибо теперь сестры увидели, что их Богиня существует, а Псатма Наннафери — ее избранная Дочь. Махарта обняла ее ноги, поцеловала колени. Остальные сгрудились рядом, дрожа от изумления и благоговения. Верховная Матерь, прикрыв бесцветные веки, впитывала поток их трепещущих касаний, и телом, и бестелесной сущностью, словно раньше она была невидима, а теперь ее, наконец, увидали.
— Расскажите им, — сказала она сестрам резким голосом, хриплым от жажды повелевать. — Шепотом дайте знать вашей пастве. Скажите им, что Воин Доброй Удачи восстал против их доблестного аспект-императора.
Надо принимать такие подарки, когда их делают. Даже те, что за пределами твоего разумения…
— Скажите им: Мать посылает своего Сына.
И даже те, что грозят погибелью.
Момемн…
Кельмомасу нравилось представлять себе, что Священные Угодья, восьмиугольный парк, расположенный в сердце императорской резиденции, — ни больше ни меньше как крыша мира. Это было нетрудно, при том что окружающие постройки на западе заслоняли необъятный Момемн, а на востоке — обширную гладь Менеанора. С любой точки на колоннадах и верандах, выходящих на Угодья, не видно было ничего, кроме длинного синего опрокинутого неба. Возникало ощущение высоты и уединения.
Он вглядывался в зелень платанов, чьи кроны кивали на холодном ветру, но не могли дотянуться до балкона, где он сидел. Величественные старые деревья его завораживали. Контуры стволов, расходящихся огромными провисшими ветвями. Листья переливались, как рыбки в освещенной солнцем воде, неритмично качались на фоне облаков со свинцовым брюхом. В этих деревьях была мощь — сила и неподвижность, такие, что мелкими и незначительными становились видневшиеся за ними солидные мраморные колонны и стены и темные интерьеры, поднимающиеся вверх на три этажа.
Кельмомас решил, что очень хочет быть деревом.
Тайный голос что-то бормотал, предлагая неуклюжие способы избавиться от всепоглощающей скуки. Но Кельмомас не обращал на него внимания и сосредоточился вместо этого на звуке певучего голоса матери, которая вела разговор. Если лечь на живот и прижаться лицом к холодному полированному камню балкона, было чуть-чуть видно, как она сидит на краю восточного бассейна, в единственном месте, где Угодья выходили к бескрайнему морю.
— Так что же мне делать? — говорила она. — Встать против целой секты?
— Боюсь, что Ятвер пользуется слишком большой популярностью, — отвечал дядя Кельмомаса, святейший шрайя. — Слишком ее любят.
— Да-да, ятверианцы, — сказала сестра Кельмомаса Телиопа, как обычно, брызгая слюной и неловко складывая слова. — По данным переписи, которую проводил отец, примерно шесть из десяти людей касты работников регулярно посещают ятверианские богослужения. Шесть из десяти. Вне сомнения, самая популярная из Сотни. Вне со-вне со-вне со-мнения.
Мать ничего не сказала, и это был красноречивый ответ. Она не одергивала дочь — мать не умела ненавидеть своих детей, — но она не находила в дочери отражения себя, ничего просто человеческого. Телиопа была лишена всякой теплоты — только факты, нагромождение фактов и крайняя неприязнь к запутанным сложностям, которыми огорожены человеческие отношения. Эта шестнадцатилетняя девушка редко смотрела людям в лицо, так силен был ее страх случайно встретить чей-то взгляд.
— Спасибо, Тел.
Кельмомасу подумалось, что его старшая сестра напоминает отмершую руку, отросток, идущий в мир бездушных идей. Мать опиралась на ее интеллект только потому, что так приказал отец.
— Я помню, как это было, — продолжала мать. — Страшно подумать, сколько медных монет я бросила нищенкам, думая, что, может быть, это переодетые жрицы. «Богиня Даяния»… — Она усмехнулась горько и печально. — Ты не представляешь, Майта, каким утешением сердцу может оказаться Ятвер…
Оттенок тревоги и печали в ее голосе так взволновал Кельмомаса, что он вытянул шею, прижался к мраморным балясинам, далее стало больно щекам, и увидел мать. Она сидела, откинувшись на своем любимом диване, и в свете, отражавшемся от зеркальной глади бассейна, она выглядела размытым, как будто видимым сквозь слезы, силуэтом. Такая маленькая и невероятно хрупкая, что у Кельмомаса перехватило дыхание…