Старуха тряслась, гнула спину, словно давилась от ужаса.
— Ты понимаешь, что я тебе говорю, Шарасинта?
— Да-а-а-а!
— Тогда — вот что ты должна сделать. Ты будешь заботиться о своей императрице и о своем шрайе. Ты положишь конец гнусному мошенничеству твоего обряда. Ты огласишь истину о своем сане. Ты объявишь войну пороку в собственном храме — и очистишь от скверны свой алтарь!
Где-то по ту сторону сводчатого потолка облачко поглотило солнце, и все потускнело, кроме старой женщины, скорчившейся над своим отражением. Келлхус подался вперед, и казалось, что вместе с ним склонился весь мир, что накренились даже колонны, нависнув над матриархом и дрожа вселенским гневом.
— И еще ты изгонишь эту ведьму, которую ты зовешь своей госпожой, Псатму Наннафери! Ты положишь конец этому святотатству в образе Верховной Матери!
Не поворачивая головы и не отрывая локтей от пола, она подняла бледные ладони, как будто желая заслониться.
— Не-еет! С-с-ми-и-илуйся!..
— ШАРАСИНТА! — Имя прогремело по залу, отдаваясь в сводчатых уголках. — ТЫ ВЗДУМАЛА ОСКОРБЛЯТЬ МЕНЯ В МОЕМ СОБСТВЕННОМ ДОМЕ?
Матриарх неразборчиво вскрикнула. Вокруг ее колен растеклась лужица мочи.
А затем, словно переведя дыхание, мир вернулся к нормальным очертаниям и пропорциям. Невидимое облако ушло с невидимого солнца, и рассеянный свет снова принялся лить синеву на балдахин трона.
— Слушай свое дыхание, — сказал Келлхус, вставая. Он вышел вперед, снисходительно и по-отцовски наклонился над женщиной, которая во все глаза глядела на него от подножия лестницы. — Слушай его, Шарасинта, ибо это знак моей милости. Борись с устремлениями своего сердца, обуздай свою недостойную склонность к гордыне, к ненависти. Не глумись над истиной. Я знаю, что ты предчувствуешь избавление, наполняющее тебя нетерпеливой дрожью. Отвратись от губительного яда своего тщеславия, откажись от сжатых кулаков и зубовного скрежета, забудь о железном пруте, который удерживает твою негнущуюся спину, когда тебе следует спать. Отвратись от всего этого и восприми истину жизни — той жизни, что я тебе предлагаю.
Эсменет столько раз слышала эти слова, что они должны были бы показаться ей заученным текстом, в который не вкладывается никакого смысла, заклинанием, которое успешно развязывает узлы гордыни, которые так прочно связывают человека. И все же неизменно она уходила в глубину этих слов и плыла в их звучании, полностью погрузившись в него. Каждый раз она слышала их впервые, страшилась их и чувствовала себя обновленной ими.
За долгие годы многое для Эсменет стало в ее муже привычным. Но в нем по-прежнему оставалось мистическое чудо.
Матриарх культа Ятвер рыдала, как ребенок, шмыгая и твердя: «П-п-помилуй… П-п-помилуй мен-я-а-а…»
— Успокой ее, — сказал Келлхус своему сводному брату. Почтительно кивнув, Майтанет подошел и присел на корточки рядом с плачущей женщиной.
Улыбнувшись, аспект-император повернулся к Эсменет и протянул руку. Произнес несколько жарких, как солнце, слов. Она сжала два пальца протянутой к ней ладони и упала в его трепещущие объятия. Она чувствовала, как пространства вокруг них рушатся, опадая пеленами призрачной ткани, и распадаются.
Его свет поглотил Эсменет…
…они оказались одни, в прохладном полумраке покоев. Ноги у Келлхуса подкосились, и он пошатнулся и оперся о нее. Тяжело дыша, Эсменет помогла ему добраться до кровати.
— Жена моя… — только и сказал он, перекатываясь на спину, хотя его меч, Уверенность, остался висеть у него за спиной. Келлхус поднял ко лбу тяжелую руку.
Не столько свет, сколько воздух проходил внутрь через выходящие к морю балконы. Просторные, но с необычно низкими потолками залы заканчивались ступеньками, отделявшими саму спальню от нижних помещений. Обстановка была изящной и скромной, если не считать кровати с малиновыми подушками. Возможно, нелюбовь Эсменет к пышности объяснялась тем, что ее новая жизнь и без того сводила с ума вычурными условностями, а может быть, это была тоска по безыскусной бедности ее прошлого.
— Сколько получилось? — спросила она, зная, что Келлхус может перемещаться только до горизонта и только в те места, которые долго разглядывал на расстоянии или где бывал раньше. Он проделал весь путь от Истиульских равнин горизонт за горизонтом.
— Много.
Эсменет отвернулась, сморгнув слезу. Стены украшали фрески с видами разных городов, создававшие подобие иллюзии, что комната занимает какое-то невообразимое пространство над Инвиши, Ненсифоном, Каритусалем, Аокнисом и Освентой. Эсменет заказала их несколько лет назад — как материальное напоминание о своем положении в политическом пространстве. О решении этом она жалела уже давно.
«Проще, — шептал ей внутренний голос. — Надо все воспринимать проще».
— Ты пришел… — начала она и вдруг разрыдалась. — Ты пришел… как только услышал?
Она знала, что это наверняка не так, что это невозможно. Каждую ночь глашатаи Завета разговаривали с ним в его снах, извещали обо всем, что происходит на Андиаминских Высотах и не только. Он пришел из-за осложнений с ятверианцами, из-за Шарасинты. А не ради своего слабоумного сына.
Для Анасуримбора Келлхуса несчастных случаев не существовало.
Он присел на край кровати, и вдруг Эсменет, не помня как, очутилась в его объятиях, нырнула в мужской запах дальних странствий и зашлась в рыданиях.
— Мы прокляты! — всхлипывала она. — Прокляты!
Келлхус осторожно отнял ее, чтобы по-прежнему видеть ее лицо и приподнять ее немного над пучиной ее горя. Она почувствовала успокаивающее дуновение прохладного воздуха.
— Это неудачи, — сказал Келлхус. — Неудачи, Эсми, не более того.
Когда его голос успел превратиться в дурман?
— Но разве не об этом говорит Воин Доброй Удачи? Келлхус, Мимара сбежала, ее никто не может найти! У меня… ужасное предчувствие. А теперь еще и Самармас! Милый, милый Самармас! Знаешь, что люди говорят на улицах? Ты знаешь, что некоторые — ликуют! Что…
— Не наказывай их, — сказал он твердым, но исполненным сострадания голосом — безупречный тон. Он всегда говорил этим безупречным тоном, так что слова, словно холодный раствор, заделывали трещины страстей и непонимания. — Ятверианцев — не наказывай. Они не те люди, которых мы можем вырезать, стереть с лица земли, как монгилейских кианцев. Их слишком много, они слишком широко распространились. Главное, Эсми, — это Великая Ордалия. Ее миссия затянулась. Голготтерат должен быть сломлен прежде, чем воскреснет Не-Бог. Сиюминутное всегда заслоняет более далекое, и страсти всегда извращают разум, преследуя собственные цели. Возможно, эти тревоги затмевают все прочие соображения…
— Возможно? Возможно?! Келлхус! Наш сын — мертв!
Ее голос отразился от полированного камня.
Молчание. Если для остальных людей отсутствие ответа предвещало жестокие раны или нелегкие откровения, слишком тяжкие, чтобы отмахнуться от них и не придавать значения, то для ее мужа молчание означало нечто совсем иное. Его монументальное молчание звучало единым целым с остальным миром, заключало в себя все остальное. Во всех случаях без исключения оно говорило: «Услышь сама, что ты сказала». Ты. И никогда, ни при каких обстоятельствах оно не означало признание ошибки или бессилия.