– Но, если это правда, – воскликнул Филип, – в чем же тогда смысл жизни? Если вы отнимаете у людей долг, добро и красоту, зачем мы рождаемся на свет Божий?
– В зал вступил пышный Восток, чтобы ответить на этот вопрос, – засмеялся Кроншоу.
Он показал на двух левантинцев, которые в это мгновение отворили двери кафе и вошли, впустив за собой струю холодного воздуха. Это были бродячие продавцы дешевых ковров, каждый из них нес в руках по свертку. В этот воскресный вечер кафе было переполнено. Левантинцы медленно шли между столиками, и в душном зале, пропитанном людскими запахами, где лампы горели тускло в табачном дыму, от них веяло чем-то таинственным. Одеты они были в потрепанные европейские костюмы и жиденькие, потертые пальто, зато головы были покрыты фесками. Лица посерели от холода. Один из них, с черной бородой, был уже не первой молодости, а другому, одноглазому, с лицом, глубоко изъеденным оспой, можно было дать лет восемнадцать. Они прошли мимо Кроншоу и Филипа.
– Аллах велик, и Магомет – Пророк его, – важно произнес Кроншоу.
Старший приблизился к ним с заискивающей улыбкой, словно шелудивый пес, привыкший к тому, что его бьют. Кинув искоса взгляд на дверь, он быстрым движением, украдкой показал им порнографическую картинку.
– Скажи мне, почтенный, ты и в самом деле Масрэд-Дин, купец из Александрии, или же ты из Багдада привез свои товары? А тот вон одноглазый юноша, правда ли, что он один из трех царей, о которых Шехерезада рассказывала сказки своему повелителю?
Улыбка разносчика стала еще более раболепной, хотя он и не понял ни единого слова из того, что сказал ему Кроншоу; словно фокусник, он извлек откуда-то ларчик сандалового дерева.
– Нет, покажи нам лучше узорчатые ткани восточных мастеров, – продекламировал Кроншоу. – Я хочу вывести мораль и украсить свой рассказ.
Левантинец развернул скатерть – красную, желтую, кричащую, безобразную, как смертный грех.
– Тридцать пять франков, – попросил он.
– О почтенный купец, этой ткани не касалась рука ткачей Самарканда, и красок этих не разводили в чанах Бухары.
– Двадцать пять франков, – униженно осклабился разносчик.
– В тридесятом царстве, в неведомом государстве соткали эту ткань, а может, даже в Бирмингеме, на родине моей.
– Пятнадцать франков, – прошептал бородатый торговец.
– Уйди с глаз моих долой, бродяга, – сказал Кроншоу. – Да обесчестят дикие ослы могилу твоей матери.
Невозмутимо, но уже больше не улыбаясь, левантинец перешел со своими товарами к другому столику. Кроншоу повернулся к Филипу:
– Вы бывали в музее Клюни? Там вы найдете персидские ковры прекраснейших тонов, с рисунком таким изысканным, что он поражает глаз. В этих коврах вся таинственная и чувственная прелесть Востока, розы Хафиза и чаша с вином Омара Хайяма. Но вскоре вы увидите в них не только это. Вот вы меня спрашивали, в чем смысл жизни. Ступайте поглядите на эти персидские ковры, и в один прекрасный день ответ придет к вам сам.
– Вы говорите загадками, – сказал Филип.
– Я просто пьян, – ответил Кроншоу.
Филип обнаружил, что жизнь в Париже стоит совсем не так дешево, как его уверяли: к февралю он истратил почти все деньги, которые привез с собой. Гордость не позволяла ему обратиться к опекуну, и он не хотел, чтобы тетя Луиза знала, как ему туго, понимая, что она непременно пошлет ему хоть небольшую сумму из своих денег, а у нее самой их осталось так немного. Через три месяца он достигнет совершеннолетия и сможет распоряжаться своим маленьким состоянием. А пока Филип старался свести концы с концами, продав золотые вещи, доставшиеся ему от отца.
Как раз в это время Лоусон предложил ему снять вместе небольшую мастерскую на одной из улиц возле бульвара Распай. Стоило это очень дешево. К мастерской примыкала комната, в которой они могли спать, а так как Филип проводил каждое утро в студии, Лоусон мог пользоваться в эти часы мастерской. Переменив несколько студий, Лоусон решил, что ему лучше всего работать самостоятельно, и предлагал нанять натурщика на три или четыре сеанса в неделю. Поначалу Филип колебался, боясь, что ему это будет не по средствам, но они подсчитали расходы, и оказалось (им очень хотелось иметь собственную мастерскую, и расчеты их были самыми приблизительными), что тратить им придется немногим больше, чем живя в гостинице. И, хотя платить за помещение и консьержке за уборку придется теперь чуть побольше, они сэкономят на завтраках, которые смогут готовить себе сами. Года два назад Филип отказался бы жить в одной комнате с кем бы то ни было – так болезненно переживал он свое уродство, но теперь он стал куда менее чувствителен: в Париже все это казалось совсем не таким важным, и, хотя он сам никогда не забывал о своей хромоте, ему перестало казаться, что другие только о ней и думают.
Они переехали, купили две кровати, умывальник, несколько стульев и впервые испытали радость обладания собственностью. В первую ночь, проведенную «дома», они были так возбуждены, что никак не могли заснуть и проговорили до трех часов утра, а на следующий день, когда они затопили камин, сами сварили себе кофе и сели пить его в пижамах, им стало так весело, что Филип с трудом попал в «Амитрано» к одиннадцати часам. Настроение у него было отличное. Он кивнул Фанни Прайс.
– Как дела?
– А вам-то что? – услышал он в ответ.
Филип не мог удержаться от смеха.
– Зря вы на меня кидаетесь. Я просто старался быть вежливым.
– Не нужно мне вашей вежливости.
– Зачем вам ссориться и со мной? – добродушно спросил ее Филип. – Вы и так почти со всеми на ножах.
– И это вас не касается.
– Вы правы.
Филип принялся за работу, недоумевая, почему Фанни Прайс ведет себя так враждебно. Он почувствовал, что она ему глубоко антипатична. Как и всем остальным. Люди старались ее не задевать, опасаясь ее злого языка; и в лицо и за глаза она говорила обо всех ужасные гадости. Но у Филипа было такое хорошее настроение, что ему хотелось жить в мире даже с мисс Прайс. Он пустил в ход испытанное средство:
– Взгляните-ка, пожалуйста, на мой рисунок. Я что-то совсем запутался.
– Нет уж, спасибо. Не желаю я тратить на вас время.
Филип поглядел на нее с изумлением: единственное, на что она всегда охотно откликалась, – это когда у нее просили совета. Она продолжала, захлебываясь, сдавленным от ярости голосом:
– Теперь, когда Лоусон ушел из школы, вы решили, что можно обратиться и ко мне за помощью! Нет уж, спасибо! Ступайте и поищите себе советчика в другом месте, мне не нужны чужие объедки!
У Лоусона была врожденная склонность учить. Стоило ему что-нибудь узнать, как он тут же стремился поделиться с другими. И, так как он делал это с удовольствием, его уроки всегда были полезны. Филип все чаще и чаще подсаживался к Лоусону; ему даже в голову не приходило, что Фанни Прайс с ума сходит от ревности и все больше распаляется, наблюдая за тем, как его обучает другой.