— Ты уж прости, — сказал он, не глядя ей в глаза. — Да только человеческий взгляд их пугает. Мы выводим их из темноты полегоньку, помаленьку.
Она поняла, что его отношения с этими птицами главенствуют над почтением, которым он был обязан своей королеве.
Фенг спросил ее:
— Как тебе это ощущение — убийство у тебя на запястье?
Солнечные лучи загораживались, тучи над головой распухли, стали еще темнее, громоздясь друг на друга, точно льдины с подветренной стороны Скау. Короткий ноябрьский день быстро сбрасывал свое несвоевременное тепло.
— Мы обе женщины, она и я, — отозвалась Герута. — Мы должны брать, что можем, из того, что предлагает мир. Несомненно, она ела бы зелень, если бы природа не сделала ее рабыней кровавого мяса. Нам не следует судить ее по правилам, которые мы создаем для овец.
Фенг засмеялся, показав неровные, но такие зазывные зубы в алом рту между подстриженными усами и заостренной итальянской бородкой.
— Мне бы хотелось оставить тебе в подарок соколиху. Не Иохаведу, она ведь тебе почти сестра, но, может быть, изящную Вирсавию, когда ее глаза будут распечатаны.
— Оставить?
— Да. Мне пора уехать. Дания все еще не гнездовье для меня. Мои генуэзские начальники дали мне отпуск для приведения в порядок личных дел, а эти дела уже распутаны и налажены. Никто, кроме моих соколов, не будет удручен моим отъездом: у моего брата есть Дания. Дания и подательница престола во мнении народном. Страна любит тебя, Герута, вплоть до самого неприкаянного датчанина.
Он отвесил церемонный поклон на случай, если она не заметила, что он подразумевал себя.
Редкая для него прямолинейность! Ведь женщина, разумеется, знает, что происходит, о чем договариваются лишенные речи нижние части под покровом возвышенных манер.
— Неприкаянного, — повторила она, — но, надеюсь, верного. Мой супруг король привык полагаться на твое присутствие при его дворе. Он ценит твои нынешние советы и гармонию вашего общего прошлого. Сыновьям Горвендила не след так часто разлучаться.
— Быть может, в разлуке они оба достигают большего. Волчата не могут делить одно логово всю жизнь. Расстояние несет в себе безопасность и чистоту, не подвергающую испытанию верность и братьев, и любящих.
— Кто говорит о любящих? — спросила Герута. — Мне будет не хватать друга и только что обретенного брата, брата-друга, любящего соколов.
— Мы принадлежим тем, кто нас укрощает, — сказал Фенг и, резко наклонив голову, словно в раздражении, сделал знак Торду, что им пора возвращаться. Торд освободил Иохаведу от ремешка с креансом и прикрепил к ее путам бубенчики, так чтобы ни единое ее движение днем ли, ночью ли не оставалось незамеченным, чтобы ее укротитель сразу же являлся на этот звон. Глаза старика, показалось Геруте, были погребены, чуть поблескивая в складках его выдубленного лица, в течение многих лет подавляемые благоговением перед надменным, непомерным соколиным взглядом. Ее сердце сжалось от жалости к мальчику, Льоту, обреченному стать старым и согбенным, морщинистым и задубелым на службе племени неблагодарных хищников.
* * *
«Господи Иисусе, — думал Фенг, — любовь к ней пожирает меня заживо!» Страсть к Геруте грызла его по ночам, образ ее вспыхивал в глубине его мозга, пока он ворочался и метался на своем тюфяке бродяги, — то, как она оборачивалась и как наклонялось ее лицо, когда она оборачивалась — оборачивалась на чей-то другой голос, не сознавая, что он следит за ней (или сознавая?). Ее распущенные волосы, туманная дымка, в ореоле собственных выбившихся прядей, чуть всколыхнутся, прекрасные рыжеватые волосы чужой жены, видеть которые неприлично, но он же был братом ее мужа, а потому мог входить в их покои утром, пока они утоляли ночной голод, — она в халате без пояса, недостаточно длинном, чтобы скрыть босоту ее ступней, их розовость, намекающую, что все ее тело еще хранит румянец томного жара снов, только-только прерванных, розовость по сторонам, белизна пальчиков, сгущающаяся на обнаженных пятках в оттенок свечного сала: все тело Геруты — гибкая свеча, несущая бледное неукротимое пламя ее волос.
Там и Горвендил, уже одетый для охоты вместе с тщеславным щенком грубияном Амлетом или же в бархатном парадном наряде для приема какого-нибудь посла либо трясущегося казначея и совсем не замечающий сокровища женственности в скромном безмолвии рядом с ним; ее губы изящно принимают в объятия с острия чуть затупленного ножа кусочки жареного кабана или яичницы из перепелиных яиц на деревянном подносе, а ее муж, чтобы произвести впечатление на брата, напыщенно рассуждает о норвежцах, или поляках, или новгородцах, дающих о себе знать на каком-нибудь дурацком приграничном болоте или опасном морском пути, и голос его пухнет от королевской мудрости. Не привыкший к возражениям голос этот будет пустопорожне продолжать: «А купцы, купцы, Фенг, они же такие докучные ракальи! Процветают в безопасности, которую обеспечивает государство, пользуются нашими дорогами, нашими портами, нашими безопасными городами, а потому должны платить налоги, но они бесстыже прячут свои богатства, укрывая их там и тут, где никакой писец их не разыщет! В дни нашего отца, Фенг, богатство нельзя было укрыть, оно было на виду у всех: урожаи и земли, хижины вассалов и крепостных, пастбища и набитые зерном амбары — королевский сборщик налогов подводил им итог с одного взгляда, но нынче богатство пробирается тишком, оно невидимо просачивается из места в место в виде цифр, записанных в счетных книгах. Легко винить евреев, но, попомни мои слова, в этот прогнивший век не только евреи готовы охотно браться за такое грязное дело, как ростовщичество, смеяться над вечной погибелью, сводить дебет и кредит к фальшивому балансу, и так из города в город, из порта в порт, а узы верности, которые в дни нашего отца связывали крепостного с господином, господина с королем, а короля с Богом, уже, фигурально выражаясь, в счет не ставятся, и даже различие в языках, прежде отделявшее обитателей гор от обитателей долин, теперь растворилось в языке цифр — цифр, мой дорогой Фенг, выдуманных самим Отцом Зла в обличье магометан и привезенных возвратившимися крестоносцами, нередко вместе с губительным сифилисом, подцепленным у какой-нибудь смуглой шлюхи. Богатство купца, прокляни его Христос, скользко, как змея, и ничем себя не выдает, кроме как в дорогом убранстве его спальни да количестве серебра и золота, которое он навешивает на свою разжирелую супружницу!»
В разглагольствованиях Горвендила была — как и всегда прежде — бессвязная смачность, затаенная хвастливость, когда его язык не мог удержаться и не коснуться изнанки его духа — женщин, которым он раздвигал ноги по праву победителя, вот как с Селой, хотя Фенг упрашивал пощадить ее, сослать на остров или вернуть норвежцам за выкуп; но нет, Горвендилу обязательно надо было поиметь ее, пусть она царапалась и боролась, точно валькирия. И запятнанный, опозоривший себя многими легкими победами над красивыми и беспомощными, король продолжал самозабвенно бубнить, а жир мясных яств блестел в его бороде, а брюхом он мог бы потягаться с любым из купцов, которых примеривался ограбить. Мысль, что этот раскормленный боров в человеческом обличье имеет право с благословения Церкви осквернять Геруту всякий раз, едва в нем взыграет похоть, приводила Фенга в исступление, почти граничившее с жаждой убить. Ее покоряющая грация словно открывала перед ним сияющее окно в иной, более чистый мир. Когда он смотрел на нее, его душа трепетала от света, врывающегося внутрь. Она уходила от общего стола с завтраком к своему столику с овальным зеркалом возле окна и начинала расчесывать щеткой волосы. Спина под мягким утренним халатом выгибалась, округлый розовый локоть выскальзывал из широкого рукава в мерном движении вверх-вниз, вверх-вниз, светло-медные волосы потрескивали и топырились тысячей огненных кончиков. Рот Фенга пересыхал от такой близости к ее неприкасаемой плоти.