Яд вожделения | Страница: 8

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вмиг сделалось светло, как днем, от факелов, и трое вновь прибывших прошествовали прямиком к Алене.

– Ну что, Франц? – с усмешкой, раскатисто проговорил тот, который был выше всех ростом. – Говорил я тебе, что сыщу-таки ненарумяненную, ненабеленную бабу? А ты спорил: мол, не отыщется таковой на Московии! Ну как, сыскал?

– Сыскал, что и говорить, – мягким, нерусским голосом отозвался невысокий человек в огромном желтом парике, который в свете факелов чудился отлитым из золота. Да и сам обладатель его весь искрился и сиял множеством золотых и серебряных украшений да каменьев, там и сям на него навешанных. Хрустально сверкали встопорщенные манжеты, павлиньими перьями переливался бархатный камзол. Двое других выглядели несравненно скромнее, особенно тот, самый высокий, одетый и вовсе как простой человек, – однако именно перед ним пуще всего тянулись солдаты, именно ему с почтительным лукавством кивал разряженный господин, приговаривая:

– Не спорю, не спорю более, великий государь!

Государь!

В своем полумертвенном оцепенении Алена слегка встрепенулась. Неужто сам царь?..

Она впервые видела его; широкоплечая, непомерно высокая фигура показалась ей устрашающей. Даже и мысли не мелькнуло попросить о милости. Кого, этого чертова сына?! За всю жизнь свою она не слышала о нем доброго слова, тем паче – в доме мужа. Опасные там велись разговоры, того и гляди за такие сплетни голова долой слетит. Мол, царица Наталья Кирилловна родила дочку, но в то же время сыскали ее приспешники в Немецкой слободе младенца мужского пола и объявили царю Алексею Михайловичу, что двойни-де родились. Подмененный младенец – тот, нерусский, из слободы Немецкой взятый, – и стал впоследствии царем Петром Алексеевичем, заточив в монастырь царевну Софью и потеснив с престола царя Ивана, своего как бы брата. И сделался новый царь любезен только с иноземцами, ведь сам он нерусский, оттого и он по нраву иноземцам, оттого они и говорят: «Дураки русаки! Не ваш это государь, а наш! Вам, русским, нет до него дела!»

И многие, еще многие словеса скаредные, бесчестные слышала Алена про «чертушку», «чертова выкормыша», «обменыша» – что проку просить такого о милости?

Она устало опустила веки, чтобы огненные, черные глаза царя не жгли ее.

– Что ж молодая дама сия натворила, Петр Алексеич? За что ее в землю? – вновь послышался мягкий иноземный выговор, однако ответил ему не раскатистый, рявкающий голос государя, а еще третий, прежде не слышанный Аленою:

– Что, что! Известное дело! Сжила со свету муженька – полезай, баба, в землю. Живьем в могилу. Ясно, господин немец? Ее, бедолагу, уже никакие румяна не украсят.

– Суров русский закон! – с некоторым даже испугом протянул тот, на что царь отчеканил:

– Время нынче лихое, и шатание великое, и в людях смута. Без суровости никак, верно, Алексашка?

– Да, окаянное наше время… – эхом отозвался названный Алексашкою и вдруг молвил: – Простил бы ты ее, а, мин херц? Ну какая лихость в бабе, сам посуди? Верно, муж ее был до того нравом своеобычный, что бедная с горя ему и пересолила щей!

– Подумаешь, своеобычие! Плетью небось наказал недушевредно раз и другой, так ведь дело свойское. К тому же она не одна пересаливала, – сурово отозвался царь. – Вишь вон, висит, качается? Любовник ее. Какое уж тут «с горя»? По обдуманности!

– Да, – вздохнул Алексашка, – и верно, без обдуманности не обошлось. Ну, тогда… – Он запнулся, перевел дыхание и тихо попросил: – Тогда вели ее хоть пристрелить, что ли? Mыслимое дело – женщину в землю живьем! С предателями да шпионами на войне расправа короче, а она все ж таки баба… сырая плоть! А смерть медленная, мучительная… Освободи ее, мин херц!

– Эй, служивый! – крикнул Петр, верно, согласясь с просьбою своего фаворита, однако немец вновь подал голос:

– Cкажу вам, ваше величество, не как слабодушный человек, а как боевой генерал, – твердо, сухо произнес он. – Не подобает солдату стрелять в женщину, притом осужденную на смерть. Этим он позорит оружие свое, назначение и чин коего – победа над неприятелем достойным.

Петр хмыкнул:

– За что люблю тебя, Франц, так за складные да ладные твои речи. Слыхал, Алексашка? Не будем же позорить доброго солдатского ружья и пачкать честных рук в крови. Ну что ж, прости, баба, и прощай. Даст бог и тебе смертушку. А нам, господа генералы, мешкать тоже не способно. По коням!

– Прости, сестра! – совсем близко, над самым ухом, торопливо прозвучал шепот Алексашки – верно, не погнушался он склониться перед несчастной умирающей. – Прости, прощай, не поминай лихом! Уповай на бога!

Зазвенели шпоры, затопали кони, и вновь на Алену навалилась тьма.

Безнадежно. Безнадежно. Нет спасения!

 

Уповай на бога, сказал ее мимолетный заступник.

На бога! Уже уповала. В ту ночь, когда Никодим с Фролкою поочередно поганили ее тело. И когда воззвала она к господу, Никодим, спохватившись, задернул пеленою образ, и Алена поняла, что пропала, пропала совсем. Так оно и вышло.

Всякому мертвому, говорят, земля – гроб. Вот она и в гробу…

А еще говорят, над каждой могилой Свят Дух. Неужто и здесь он?

Алена воздела полуослепшие глаза к небесам, силясь хоть что-то разглядеть, но не увидела ничего, кроме клубящейся тьмы.

Ночь… Ночь приближения смерти.

* * *

Верно, она уснула, а может, впала в забытье, обмиранье, во время которого душа покидает тело и странствует по свету, только почудилось Алене, будто стоит она в батюшкином дворике и глядит на сарай. На крышу его вечером, при заходе солнца, всегда прилетали журавли. Самец поджимал одну красную лапку и трещал несколько минут своим красным носом.

«Журавли богу молятся, – послышался ласковый батюшкин голос. – Пора ужинать. Собери на стол, Аленушка, да гляди платья не замарай! Больно хорошо на тебе платье!»

Алена опускает глаза – и в изумлении ахает. Не то слово – хорошо на ней платье! Белое, белоснежное, и так же искрится все, как снег под солнцем морозною порой.

Откуда оно? Отродясь у Алены этакой красоты не было! И мыслимо ли дело войти в этом ослепительном одеянии в их закопченную летнюю кухоньку? Нет, надо немедля снять платье, переодеться. Алена пытается отыскать пуговки или иные какие застежки, но пальцы не слушаются. И вдруг исчезает все: и журавли, и заросший травою дворик, и теплый вечер. Остается только эта суровая, снежная, холодная белизна, от которой никак не может Алена избавиться.