Итак, вскоре я сообразил (и не ошибся): собеседник играет со мной в разведчиков, как дети играют в войну, а зачем и почему ему так захотелось, я еще не знал и мог только предполагать. Тайны или издержки профессии? Около получаса мы прогуливались аллеями парка, уходили в глубину. Безлюдность, благодать тишины. Я помалкивал, говорил Молодый, как бы разговаривая сам с собой, а я редко вставлял вопросы, боясь задеть говорящего бестактностью своей. Со стороны глядя, можно было подумать, что это не беседа, а монолог человека, истосковавшегося по слушателю. Как уже было сказано, я ничего не записывал. Зато, вернувшись домой, хватался за авторучку, садился за бумажные листы (компьютеров тогда еще не было) и «переводил» память в строчки. Об очередной встрече мы договорились предварительно, раскланиваясь и решив впредь обходиться без телефонных звонков. Ушел он, следя: нет ли за ним «хвоста»?
Отдельно расскажу о последнем разговоре с Молодым, весьма примечательном. Он вдруг сказал: глаза и уши есть не только у стен, они и здесь есть, а я не сумасшедший, знаю, о чем говорю. Кстати, добавил он, вы тоже не очень-то рассчитывайте на откровения профессионального разведчика: о, абсолютная искренность только у дураков. А мы, нелегалы, живем двумя или большим количеством биографий: официальной, легендой и реальной, я сам не знаю, какая сейчас из них у меня и какая жизнь в моем будущем. Я спросил: почему вы избрали именно меня для откровений? Честно? — мне все равно, все вы мне едины: жизнь нелегала не измеряется ни временем, ни качеством собеседника. Помолчал и добавил: ладно, попробую сформулировать лучше и приличней, как обычно говорят в вагоне дальнего следования, когда ты уверен, что сосед по купе выйдет на какой-то станции, не спросив твоего имени и не сказав собственного. Вы мне просто «показались», извините за прямоту; сыграла роль беседа у Аграновича. Вам обидно? Я профессиональный журналист, было ему в ответ, и у нас свои секреты и способы работы: привыкаем. Он погрустнел: руководство приостановило вашу работу, но я до сих пор не знаю, почему. Где и чем наследил? — языком, делом, мозгами? Мне по-человечески обидно и досадно. А то, что выбор мой пал на вас: судьба. И хитро рассмеялся. Вы — чему улыбаетесь? Мой шеф не знает о наших встречах и, надеюсь, так и останется в неведении; вас это страшит или увлекает? Я ответил откровенно: боюсь. Он спокойно заметил: правильно делаете. Мы простились.
В конечном итоге у меня дома образовалась пачка исписанных страничек с нетленным содержанием. Об этой папке и о встречах с Молодым я решительно никому не говорил: ни жене, ни Багряку, ни закадычным друзьям. Такое решение было продиктовано мне природной осторожностью и рассудительностью, я понимал, что у меня в руках мина с часовым механизмом, способная в любой момент «рвануть», причем, не по моей воле. Исключение сделал только для нового главного редактора «Комсомолки», сменившего Бориса Панкина. Отдав ему папку, перевязанную бантиком, я кратко сказал (мы были с ним знакомы давно, он начинал у нас замом): Лева, даю тебе на хранение свои журналистские записи, если хочешь, просмотри их, но большого удовольствия из-за моего почерка ты не получишь, тем более что там много символов, которые без меня трудно расшифровать. Я точно «просчитал» ситуацию. Лев сунул папку в один из своих многочисленных ящиков, не раскрыв ее, и забыл о ней на долгие годы, пока я сам о папке не вспомнил. Бог меня простит, учтя время, в котором мы жили.
Вернусь, однако, к встречам с Молодым.
Главное: беседы были нам воистину всласть. И ему откровенничать, и мне услышать исповедь грешника. Правда, не ведаю, что испытывает священник, отпуская грехи, но что ощущает журналист, я теперь знал. Мне почему-то было очень горько и больно за моего собеседника: его душевное одиночество способно было любого потрясти. Нет нужды описывать процедуру и форму наших разговоров, все это по сути видно и узнается по самой повести. О самом первом разговоре я все же скажу читателю. В нем Молодый изложил мне некие условия для будущих бесед. Прежде всего, сказал он, как и на Лубянке, ничего не записывать — раз. Второе: желательно (он употребил мягкий вариант запретительства) полностью доверять мне, независимо от того, правдиво ли звучат мои слова, аргументы и логика, это важно не столько мне, сколько вам и вашей публикации, если она будет. Поверьте, добавил после паузы, дав мне переварить услышанное, я не буду лгать, но «наши порядки» специфичны, я знаю их лучше вас. И последнее: вы узнаете разные имена и цифры — как быть с этим? Отвечаю на незаданный вопрос: запоминайте и после расставания дуйте домой и записывайте. Ошибетесь? — не беда, это не страшно, наша работа не математические или физические формулы, наша наука бытовая, в ней важен принцип, а не скрупулезность. Напутаете в цифрах? — на пользу. Назовете Иванова Сидоровым? — они и так останутся живы и себя все равно узнают, зато прицепиться к ним никто не сумеет. Вы все поняли? Понял, сказал я, например, фамилию вашего миллионера я услышал с буквой «с», можно писать, как я слышу или как на самом деле? Он сказал: повторите вопрос. Я ответил: «Лансдейл» или «ЛонГсдейл»? Лишь бы в печь полез — полная вам свобода. Позвольте, тихо воскликнул я (если уместно восклицать шепотом), я буду писать «документальную» повесть, а придумать каждый лучше меня умеет! Вы очень интересный человек, улыбнулся Молодый, у вас как раз и получится больше документальности, чем у рисующих с натуры художников-реалистов, одно примитивное вранье. Лично я предпочитаю Шагала и Пикассо, самых ярких документалистов, по крайней мере, для моей родной профессии. Вы понимаете меня и наши профессиональные мозги и психологию? Вот об этом и пишите. Если у вас получится.
Забегая вперед и угадывая вопрос читателя, скажу сразу: в повести не слепок, не маска, которые делают скульпторы, лепя живую натуру. В процессе бесед я сделал самое существенное для литератора открытие: мой герой никогда и никому не говорил и не скажет правды о своей профессии, о себе и о своем прошлом. Он — терра инкогнита, творческий человек, живописно рисующий собственную судьбу. Отсюда я принял ответственное решение: если он видит себя таким, я либо волен изобразить героя, как он мне представляется, независимо от истины, то есть сыграть в его игру, либо оставить себе право и свободу отказаться. Простор для фантазии и действий, приближенных к реальности, пока мне пришелся по душе и по силам. Разве не так писали классики (которым я в подметки не гожусь!) свои замечательные повести, «переворачивая» прототипы по собственному представлению.
Таков должен быть по моему мнению «детектор правды», то есть закон повествования. Позже я еще расскажу читателю, какие эпизоды придумал и домыслил к рассказанному моим героем, буквально влезая в его психологию и в состояние, как если бы сам был Кононом Молодым. Самое поразительное заключается в том, что много времени спустя, когда уже была опубликована повесть, на читателя хлынул поток воспоминаний о Молодом: бывшие его коллеги или едва с ним знакомые люди стали лихо цитировать придуманные мною эпизоды и истории, как рассказанные им самим Кононом Трофимовичем. Это были публикации под видом откровений Молодого в минуты расслабленности, да еще снабженные пошлыми «дамскими» подробностми о победах разведчика вовсе не на том фронте. Обижаться? Качать права? Пустое это дело. Правда, одному из «очевидцев», не удержавшись, позвонил домой: вы можете показать мне, если не возражаете, записи рассказов Молодого, сделанные вами лично? Конечно, было в ответ, я сейчас поищу в архивах (!) и тут же отзвоню вам. До сих пор жду звонка, десять лет миновали. Бог им судья. И они лгали читателю, но и я не безгрешен перед вами, домысливая и «обогащая» своего героя по моему подобию и по здравому смыслу; разница была лишь в том, что я цитировал себя, а они — пользовались вторичным сочинительством (как жевать уже пережеванное). Ложь, сопутствующая жизни и судьбе профессионального разведчика. Суета сует.