Итак, у меня все в порядке, иногда я немножко боюсь, все время беспокоюсь, много работаю, чтобы сохранить наследство твоего отца в целости и сохранности для тебя и Джонни, присматриваю за Френсис и молюсь за тебя, мой дорогой, дорогой муж. Надеюсь, что, где бы ты ни был, как бы далеко от меня в такой чужестранной земле, ты благополучен и здоров и в один прекрасный день вернешься домой, к своей верной жене Эстер.
Джон упал на колени на свой матрас и скорчился там. Он перечитал письмо снова. Бумага стала хрупкой на сгибах, там, где она намокла от морской воды или дождя, чернила кое-где расплылись, но голос Эстер, ее своеобразный, храбрый, тихий голосок донесся через море до него, до мужа, рассказывая о том, что она верна ему.
Джон был абсолютно неподвижен. В тишине дома он мог расслышать, как белка скребла коготками по крыше над его головой, как в комнате внизу, в очаге сдвинулось полено. Любовь и постоянство Эстер были как нить, которая могла протянуться на все расстояние между Англией и Виргинией и привести его домой или же могла обвиться вокруг сердца и связать его.
Он подумал о Френсис, растущей такой озорной и такой красивой, о своем смешном, маленьком, прилежном сыне, который молится о нем каждый вечер и думает, что он тут борется с медведями, а потом подумал и о своей жене, об Эстер, самой лучшей жене, о которой только может мечтать любой мужчина. Она укрепляла его дом своим маленьким подъемным мостом, вела его дело и показывала посетителям редкости, в то же самое время отслеживая ход военных действий и планируя бегство. Она заслуживала большего, нежели муж, чье сердце принадлежало другой, который использовал ее знания и отвагу, а потом бросил ее.
Джон уронил голову на руки. Он подумал, что, наверное, сошел с ума, когда бросил жену, детей и дом. Он подумал, что безумно эгоистичен, оставив их в разгар войны, что он сошел с ума от собственного недомыслия, когда решил, что способен выжить посреди дикой природы, сошел с ума от собственного тщеславия, когда решил, что сможет полюбить молодую женщину, жениться на ней и построить собственную жизнь заново, согласно своей собственной безумной схеме.
Джон вытянулся на матрасе и услышал хриплый стон боли — это стонало его собственное больное сердце.
Какое-то время он лежал очень тихо. В дом вошел негр Франсис с охапкой дров и с шумом сбросил их у очага.
— Вы здесь, господин Традескант?
— Здесь, — сказал Джон.
Он подтащил себя к лестнице и на подгибающихся ногах спустился вниз. И даже пальцы, цеплявшиеся за перила, казалось, потеряли всякую силу.
Франсис внимательнее посмотрел на Джона, и лицо его слегка смягчилось.
— Что-то в письме? Плохие новости из дома?
Джон покачал головой и провел рукой по лицу.
— Нет, они управляются и без меня. Просто письмо заставило меня подумать, что мне следовало быть там.
Негр повел плечами, как будто вес изгнания был невыносимо тяжелым на его собственных плечах.
— Иногда человек не может быть там, где ему следовало бы.
— Да, но я по собственной воле приехал сюда, — сказал Джон.
Медленная улыбка осветила лицо Франсиса, как будто глупый каприз Джона был восхитительно смешным.
— По собственной воле?
Джон кивнул.
— У меня прекрасный дом в Ламбете и жена, которая была готова любить меня, и двое здоровых детей, которые растут с каждым днем. А я вбил себе в голову, что там для меня нет жизни и что здесь женщина, которую я люблю, и я смогу начать все сначала, я просто должен начать все сначала.
Франсис опустился на колени перед очагом и со спокойной расторопностью начал складывать поленья в поленницу.
— Всю жизнь я был в тени своего отца, — сказал Джон больше самому себе, чем молчащему человеку. — Когда я оказался здесь в первый раз, это был совершенно новый мир для меня, потому что отец здесь никогда не был, здесь росли растения, которых он не видел, это было место, где он еще не завел друзей и где люди необязательно знали меня только как его сына, как меньшую копию оригинала. Дома я работал на него, я занимался тем же, что и он. И я всегда чувствовал, что делал это хуже, чем он. А когда дошло до преданности господину и определенности относительно моего собственного жизненного выбора… — Джон прервался с коротким смешком. — Он всегда знал, что нужно делать. Мне казалось, что он — человек, абсолютно убежденный в собственной правоте. А я растранжирил свою жизнь сомнениями.
Франсис бросил на него короткий взгляд.
— Видал я таких англичан, — заметил он. — Не перестаю изумляться — если вы так не уверены в собственных делах, почему так быстро устанавливаете правила для других, начинаете войны, вмешиваетесь в жизни других людей?
— А что ты? — спросил Джон. — Ты здесь как оказался?
Лицо Франсиса светилось в свете мерцающего огня очага.
— Всю свою жизнь я оказывался в неправильном месте, — задумчиво сказал он. — Быть в неправильном месте и тосковать по дому — это для меня не ново.
— А где твой дом? — спросил Джон.
— Королевство Дагомея, — ответил тот.
— Это в Африке?
Он кивнул.
— Тебя продали в рабство?
— Меня затолкали в рабство, меня затащили в рабство. Я пинался, и вопил, и кусался, и дрался от дороги до рынка и до корабельных сходней, и вниз, до самого трюма. Я не прекращал драться, и орать, и вырываться, пока…
Он внезапно умолк.
— Пока что?
— Пока они не вывели нас на палубу помыться, и я увидел, что вокруг только море, и земли не видно, и понял, что больше уже не знаю, где мой дом, и что если даже я убегу, то ничего хорошего из этого не выйдет, потому что я не знаю, куда бежать. Что я пропал, потерялся. И так и останусь на всю жизнь.
Оба они замолчали. Джон пытался представить себе всю меру огромности этого путешествия через море, которое смогло высосать отвагу из человека, готового сражаться.
— Они привезли тебя в Англию?
— Сначала на Ямайку, но капитан повез меня дальше, в Англию. Он хотел раба. Потом проиграл меня в карты лондонскому купцу. А тот продал меня господину Хоберту, который хотел взять с собой в Виргинию лошадь, чтобы пахать поля, но ему рассказали, что лошадь нельзя везти на корабле, а эту работу может делать и человек. Так что теперь я — пахотная лошадь.
— Он ведь не обращается с тобой дурно, — сказал Джон.
Франсис покачал головой.
— Для лошади я устроился совсем неплохо, — сказал он со спокойной иронией. — Живу в доме, ем то же, что и они. И у меня есть собственный участок земли.
— Ты будешь выращивать еду для себя?
— Собственную еду и собственный табак. И торговать я буду сам, а когда я заработаю пятнадцать шиллингов, господин Хоберт согласился продать мне мою свободу. Тогда я буду его слуга по договору, а не раб. А когда я заработаю достаточно, чтобы содержать себя, я куплю еще земли и тогда стану плантатором, не хуже, чем вы.