Он мгновенно оглох от собственного крика в этом замкнутом пространстве, и какое-то время до него не доносилось ни одного членораздельного звука из внешнего мира, только разноголосое гудение – лучше всех Армиков, лучше всех музык на свете! Даже лучше, чем «Tear Drops»… Он почему-то вспомнил, что это вовсе не по-испански, а по-английски, в переводе на русский значит «Капли слез». Капли слез, соленых, как морская вода, струились по его лицу, и тут вдруг до его слуха долетел знакомый голос:
– Царев, держитесь, сейчас мы вас вытащим. Тут целый интернационал трудится ради вашего спасения. Штука в том, что в лодке заглох мотор, лодочник сигналил вам: дескать, будьте осторожны, а вы решили, что это сигнал поворота, и потянули за стропы. Ну и свалили сами себя. Все в порядке, ребята, поднимайте, тяните этот чертов купол!
Егора вертело, окунало в воду, но вот луч солнца ворвался-таки под поднятый купол, и воздух, живой воздух жизни, надежды… Надежды?! Тьфу!
Мотор заглох, говоришь? Мотор заглох?! Ишь как ты стараешься спасти свою жертву! Не удалось, не удалось, люди вовремя подоспели, целый интернационал! Да здравствует интернационал!
– Это есть наш последний, – пробормотал Егор, почти теряя сознание от счастья, – и решительный бой. С Интернационалом… с Интернационалом… воспрянет род людской!
И купол запрокинулся на сторону, открыв его взгляду великолепную картину живой жизни, осененной солнцем и освященной надписью на горе: «Аллах, родина, король»!
Была уже тьма-тьмущая-ночнущая, когда санитар ветлечебницы Серега Лариков сошел с электрички и двинулся в здание вокзала, все еще не веря, что добрался до города. Уж думал, придется ночевать в оледеневшем за зиму, еще не прогретом скупым апрельским солнышком садовом домике. Честное слово, за ночь он и сам домик, и четыре чахлые яблони, и остатки штакетника на растопку бы пустил, только б не замерзнуть!
Приехал он в сад поздно, пока ходил там туда-сюда, ужасаясь запустению и разору, царившим кругом, от души матерясь, созерцая практически пустой дом (за зиму вынесли все, даже стекла аккуратненько выставили из окон, и теперь по углам темнели горки еще не растаявшего снега), время дневное вышло. Потом Серега зашел к сторожу и долго бессмысленно ругался с ним, суля взыскать по суду деньги, которые садоводы исправно платили этому бездельнику, чтобы он стерег их добро, а он ряшку наел, деньги пропил и закрыл глаза на то, что все домики практически разворованы. На станцию Серега пошел уже совсем в обрез к электричке, но маленько сбился с пути в темном лесу и опоздал. Пришлось ждать последнюю, а это никому не ведомо, придет она или нет, попадешь ты сегодня домой или придется тебе возвращаться в разворованный домишко.
Электричка все же пришла, но настроение так и оставалось паршивым. Серега уж уговаривал себя так и этак, убеждал не расстраиваться. Ведь ежели следовать пословице: «Не потому мужик горюет, что у него корова сдохла, а потому, что у соседа жива», – у Сереги были все основания смотреть на жизнь с оптимизмом. Не его одного ограбили, все равно пострадали. Однако вот такой он был дурачина, никак не мог научиться отыскивать хотя бы крупицы счастья в чужом горе. Вдобавок разболелась рука, сломанная еще в армии. Из-за нее вся его жизнь полетела под откос, да и еще рука, сволочь такая, беспрестанно болела к плохой погоде или от всяких неприятностей, то есть практически каждый день.
Черт… а мамаше что сказать? Это ведь она ему уже целый месяц плешь проедала, Христом-богом просила: съезди в сад да съезди, он тянул, тянул кота за хвост, пока у матери не начались сердечные припадки. Сегодня наконец отправился в путь… И что ей сообщить? Ведь испилит сыночка: дескать, съездил бы пораньше, так, может, сберег бы добро, а теперь с чем мы остались, нынче одну лопату не купишь, а нам, считай, все сызнова наживать придется…
Черт, ведь даже газовую плиту вынесли! Этого мамаша не переживет, точно не переживет!
Серега яростно рванулся вперед и столкнулся с какой-то женщиной, которая неслась как угорелая по залу, расталкивая валившую навстречу толпу пассажиров.
– Куда прешь?! – рявкнул на нее Серега, но она только глянула на него полубезумными глазами и ринулась дальше.
Что-то в ней было такое… знакомое. От нечего делать Серега оглянулся и проводил ее взглядом. Да нет, откуда, никогда не было у него таких знакомых – в рваных колготках, облегающей юбочке, видной из-под дорогой замшевой куртки, с рыжими, небрежно причесанными волосами.
Сначала он узнал куртку – все-таки вволю насмотрелся на нее сегодня. Куртка была стильная, песочного цвета, мужского покроя, с широкими плечами и присобранная на бедрах, украшенная какой-то индейской бахромой по рукавам. Классный куртец, такой сразу запоминается. Да и эти рыжие волосы Серега запомнил, чудилось, на всю оставшуюся жизнь. Потом ноги – на ноги он тоже нынче пялился довольно откровенно, не мог насмотреться, ну и теперь сразу их вспомнил: длинные такие, казавшиеся еще длинней из-за чрезмерно короткой и узкой юбчонки. И на этих бесподобных ногах были рваные, просто-таки испещренные стрелками колготки! Серега не поверил своим глазам, когда посмотрел на ее лицо. Поначалу даже решил, что обознался: лицо оказалось в боевой раскраске, нарумянено, в яркой помаде, сверкающих тенях, на ресницах килограммы туши… Но глаза эти, серо-зеленые, как виноград, подернутый пыльцой, были, конечно, ее глазами, этой, как ее там звали…
А имя-то он забыл. Ну и ладно.
Серега пожал плечами и двинулся своим путем: его какое дело, если дама, интересующаяся бешенством собачек, бросила своего богатенького кавалера с его желтой фляжечкой и шляется по вокзалу в полночь-заполночь в облике подзаборной шлюхи? Сделал несколько шагов, потом, сам не зная почему, повернулся и потащился вслед за ней.
Она оглядывалась, вытягивала шею, пытаясь прочесть надписи на указателях. Наконец нашла, что искала: почту. Бросилась туда со всех ног, Серега шел следом как пришитый, напоминая себе, что вот-вот уйдет последний автобус, и тогда придется тащиться на Сортировку, где он жил, в объезд на трамвае, а придет ли тот последний трамвай, тоже еще не факт. Он себе раз двадцать это напомнил, пока стоял за приоткрытой створкой двери в пустое, безлюдное почтовое отделение, где девица покупала карточку для таксофона, и потом, когда слушал ее разговор. Сам не знал, что удерживало его на месте, что заставляло прислушиваться. Но стоял, слушал – и постепенно переставал верить не только глазам своим, но и ушам.