Но как я мог к нему обратиться? Как? Разве что только прямо? Если он оттуда все видит, за всем следит, так, может, он и за мной как-нибудь наблюдает. Вот он появится на небе, упаду на колени, протяну руки…
Я поднял голову и только сейчас заметил, что все небо сплошь затянуто плотными облаками. Пожалуй, сквозь такой покров даже Гениалиссимус разглядеть меня не сумеет. Да и я его не увижу.
— Думаете, сегодня чего-то будет? — услышал я рядом с собой молодой голос.
Удивленный, что со мной хоть кто-то заговорил, я оглянулся и увидел рядом щуплого комсора, который, слегка отвернув козырек кепки, тоже пялился в небо.
— Что будет? — спросил я его.
— Как это, что будет? — Оторвавшись от созерцания облачного покрова, комсор перевел взгляд на меня, и я немедленно узнал в нем подкомписа Охламонова из Безбумлита. К сожалению, он тоже меня узнал.
— Ах, это вы! — сказал он растерянно и вдруг повернулся и стал быстро от меня удаляться.
Я не пытался его остановить. В этом городе я привык уже ко всему.
Пока я добрел до своего жилища, уже совсем стемнело. Я прошел мимо сидевшей у коптилки дежурной, сказал ей на всякий случай слаген, но она, как и следовало ожидать, не ответила.
Потом я сидел на своей кровати, предаваясь мыслям самого мрачного свойства. Пожалуй, это был во всех отношениях самый темный вечер за все время моего пребывания в Москорепе. Ни одна звезда не проникала сквозь облака, и весь коммунистический город утонул в темноте, как в чернилах. Сколько ни выглядывал я в окно, других окон не видел, они не светились. Не видно было ни уличных фонарей, ни сполохов от фар городского транспорта. Только где-то в отдалении, на фронтоне официального здания, подсвеченный с обратной стороны, сиял большой портрет Гениалиссимуса и мерцало золотом его мудрое изречение: Вековая мечта человечества сбылась! Жалкие остатки этого излучения, рассеявшись по пути, проникали в мой бедный номер, делая едва различимыми отдельные предметы: изгиб железной спинки кровати, табуретку, два пустых пластмассовых крючка вешалки на стене.
Эти крючки с недавних пор стали наводить меня на мысль, которая в моей прошлой жизни никогда не приходила мне в голову, а теперь казалась почти естественной.
Мое положение я оценивал как безвыходное. Я хожу среди каких-то чуждых и непонятных мне людей, я не могу никуда пробиться, не могу ничего добиться и не представляю, как вырваться из этого капкана. А если я не могу отсюда вырваться и не смогу никогда и никому рассказать, что я здесь увидел, то какой смысл в моем здешнем существовании?
Эти крючки такие хлипкие, но для моего сильно облегченного тела их, пожалуй, будет достаточно. Мой замысел еще никак не оформился, но я уже видел самого себя, синего, тощего, жалкого, с высунутым языком и с подогнутыми ногами. Я даже представил себе, как какой-нибудь ражий санитар или внубезовец брезгливо, двумя пальцами снимает мои останки с вешалки и швыряет на носилки. Интересно, как на это отреагирует Правда? Напишут в ней что-то вроде Собаке — собачья смерть или ничего не напишут, а сделают вид, что меня просто никогда не бывало?
Пока я так думал, комната вдруг озарилась каким-то странным всеохватывающим светом и опять погрузилась во тьму. Я даже не понял, что именно произошло. То ли действительно этот световой эффект возник от какого-то заоконного источника, то ли меня посетило некое озарение. Так или иначе, мысли мои вдруг резко переменились и пошли совсем в другом направлении.
— А в чем, собственно, дело? — спросил я себя самого. — Почему я здесь должен остаться, почему и ради чего обрекаю я себя на явную гибель и на то, что никогда не вернусь в милый моему сердцу Штокдорф и никогда не увижу свою жену и своих детей? Только потому, что моя мерзкая натура требует от меня каких-то бессмысленных подвигов, не дает вычеркнуть то, что я сам написал?
Я взглянул критически на все свое прошлое и подумал, ну что же это такое? Почему я всю жизнь цепляюсь за свои выдумки, образы и слова, обрекая себя и свою семью на ужасные неприятности? Да неужели мне все эти фантазии действительно дороже собственного благополучия и даже жизни?
— Нет! — перебил я себя. — Конечно, нет. Я же не идиот и не сумасшедший, и, сохраняя здравый смысл, я еще в состоянии понять, что моя жизнь первична, а выдумки вторичны. Выдумывать можно так, а можно иначе. И в конце концов, выдуманное всегда можно вычеркнуть. Как бы мне ни было жалко Сим Симыча, но себя самого-то жальче.
И я отчетливо и даже радостно осознал, что могу, и очень даже легко могу, повычеркивать все, что придумал. Симыча, Жанету, Клеопатру Казимировну, Зильберовича, Степаниду, Тома да и себя самого. Не только вычеркнуть, а вырезать, выдрать, сжечь к чертовой матери. Дайте мне эту проклятую книгу, и я ее немедленно сожгу или аннигилирую всю целиком. Я даже представил себе, с какой радостью я буду рвать в клочья эти листы и швырять их в огонь…
— Рукописи не горят! — ехидно напомнил мне черт высказывание одного предварительного писателя.
— Сгинь! — отмахнулся я. — Если кидать их в огонь плотными пачками, они, конечно, горят плохо, но если бросать по листку, предварительно скомкав, они самым основательным образом прекрасно сгорают дотла.
Пожалуй, из всех замыслов, которые мне в жизни приходилось вынашивать, этот был самый простой, гениальный и требовавший немедленного осуществления. Больше я не мог ни секунды оставаться на месте.
Я выскочил в коридор и пошел на отдаленный мигающий свет коптилки. Мне нужно было увидеть дежурную и сказать ей, что я должен немедленно связаться со Смерчевым, Дзержином Гавриловичем, Пропагандой Парамонновной или даже Берием Ильичом. Я им скажу, и сразу все станет на свои места. Меня отвезут в Упопот, и я в первую очередь удовлетворю свои питательные потребности, а потом… Да, я сделаю все, что они хотят.
Обращаясь к дежурной, я напрягся, ожидая встретить самое враждебное отношение к моим просьбам. Но она удивила меня тем, что сама обратилась ко мне.
— Слушайте, — сказала она мне взволнованно, — вы человек ученый. Вы не скажете, где находится пустыня Ненадо?
Как- то она меня сбила с толку. Я подумал и сказал, что такой пустыни, насколько мне известно, нет нигде, а Невада находится, в Америке.
— Значит, в Третьем Кольце? — уточнила она с видимым удовлетворением. — Так я и думала.
— А что там, в Третьем Кольце, случилось?
— А вы даже не знаете? — удивилась она. — Ну как, как же. — Она оглянулась и, убедившись, что в коридоре нет никого, кроме меня и ее, зашептала: — Вы знаете, что у наших космонавтов родились близнецы — Съездий и Созвездий.
— Самым сердечным образом вас поздравляю.
— Спасибо. — Она отозвалась растерянно, не уловив горького моего сарказма. — Но поздравлять-то не с чем. Дело в том, — она опять понизила голос, — что эти подлецы вместе с доктором и детьми приземлились в этой пустыне и попросили политического убежища. Надо же, какие предатели! Их родина воспитывала, кормила их первичным продуктом вне категорий, а они туда. Ведь там же; все нищие, там все питаются только вторичным продуктом. Ведь так же? Ведь вы же там были? Вы же знаете? — допрашивала она, почему-то волнуясь и явно не доверяя собственным знаниям. По прежней своей порочной приверженности к правде я хотел рассказать ей то, что видел в Америке шестьдесят лет назад, но тут же понял, что это может быть еще одним шагом к самоубийству.