Кто из них первым сорвался с места: он или Тимур? Как они пробежали по балке? Как слетели вниз по крутой лестнице без перил? Вспомнить этого Ворожцов потом так и не смог…
Крови было много.
Кровь текла из уголков рта.
Кровь пузырями лопалась на беззвучно шевелящихся губах.
Кровь заливала грудь и живот, растекалась по полу.
Леся еще была жива. Она лежала на спине. А из живота и груди ее торчали ржавые арматурины.
«Что делать? — понеслось в голове. — Что делать? Что делать? Что делать?»
Мимо промелькнул Тимур, метнулся вперед. Склонился над Лесей. На Ворожцова посмотрел почти безумно.
— Надо ее снять с этого…
Ворожцов покачал головой.
— Нельзя трогать до прихода врача, — выдал он заученную фразу, понимая, что здесь она звучит нелепо и страшно. Впрочем, здесь и сейчас все уже было нелепо и страшно.
— Какого врача? Какого врача, Ворожцов? Нету никакого врача. Никто не придет! Никто. Тут врача даже не вызовешь. Тут даже телефон не фурычит. Самим надо. Быстрее надо. Давай же. Делай что-нибудь…
— Что?
— Надо ее снять, — повторил Тимур.
И Ворожцов сдался.
Леся показалась легкой, невесомой. Люди не бывают такими легкими. С арматуры она снялась как пластиковое колечко с детской пирамидки. Кровь продолжала течь, хотя, кажется, ее вытекло больше, чем должно находиться в организме человека.
Тимур опустился на пол…
Он сидел, уложив девчонку головой на колени. Рвал какие-то тряпки, бормотал что-то невнятное, обращаясь то к Ворожцову, то к Лесе.
Она беззвучно шлепала губами, пуская кровавые пузыри. А Ворожцов не знал, что сказать. Слова кончились. Все кончилось. Остались только пустота и страх.
Он поглядел на ПДА. Меток по-прежнему было три, но он был совершенно уверен, что очень скоро их останется две.
Вот и все.
Он так активно доказывал себе, что несет за всех какую-то ответственность.
А теперь профукал все и всех, за кого готов был отвечать.
Нет ответственности. Не за кого отвечать. И вот за это теперь придется отвечать всю оставшуюся жизнь. Не перед чужими родителями, не перед своими, не перед следователем или судом — нет. Перед самим собой, перед совестью.
От прозрения сделалось еще страшнее.
Он оглянулся на Тимура.
Тот сидел на грязном полу возле окровавленной арматуры. Лесю держал теперь на руках, как ребенка.
Девчонка затихла. Глаза закрылись, кровь больше не сочилась.
Ворожцов медленно перевел взгляд на экран, заранее зная, что там увидит.
Метки было две.
Тимур заскулил, как обиженная на жизнь собака, прижался лбом ко лбу Леси и принялся мерно покачиваться взад-вперед, словно баюкал. Зачем? Она и так уже спит.
Ворожцов отвернулся и пошел на улицу. Внутри вдруг стало абсолютно пусто. В этой пустоте не было размышлений, чувств, переживаний. Не было даже страха и усталости. Только отстраненное знание. Голые, сухие факты.
А ведь Тимур любил ее. По-настоящему. На самом деле.
А он, Ворожцов? Кого любил он? И любил ли кого-то когда-нибудь, кроме своей идеи? Может, прав был Тимур, когда говорил, что они с братом одинаковые?
Нет. Пожалуй, нет.
Но если что-то, какое-то чувство было к живой Лесе, то где это чувство теперь, когда она умерла? Почему вместо него — пустота?
Ответов не было.
Слез не было.
Ворожцов просто закрыл лицо руками и почувствовал, что его трясет.
Странно почувствовал. Отстраненно. Будто все это творилось не с ним.
Солнце уже поднялось высоко, и тень от недостроенного дома падала во двор короткой дырявой пирамидой. Ветер притих. Улица замерла, как замирают в полдень все деревенские улочки в глубинке. Не хватало, правда, квохчущих кур, вышагивающих возле заборов, стука молотка, дымящей трубы, запаха свежескошенного сена…
Не хватало жизни.
За спиной была смерть, впереди — пустота.
Тимур встал с бетонной плиты и подхватил обрез. Не заметил, каким привычным получилось движение — рука уже запомнила его, как пальцы гитариста запоминают, где и как прижимать струны к грифу. Но гитаристу для этого нужны годы, а здесь хватило трех дней.
Три дня летних каникул, которые пролетают для детей незаметно — в маленьких приключениях или обычной лености. Три дня, ставшие для него вечностью, где звенели отголоски мыслей и голосов. Где дрожало эхо поступков, желаний и чувств.
Три дня из осколков.
Тяжесть тела Леси до сих пор стыла в руках. Говорят, человек после смерти становится чуть легче, потому что его покидает душа… Дурь это все. Жизнь, только жизнь дарит людям легкость. Смерть делает тяжелее.
Кровь с лица и ладоней он кое-как отмыл, штаны оттер, заляпанный темными пятнами свитер снял и убрал поглубже в рюкзак. Следов почти не осталось. Если бы не эти полоски под ногтями, которые после похорон Леси стали будто бы еще чернее. Умом Тимур понимал — иллюзия. Ведь на этот раз они копали не руками, а найденными среди инструментов лопатами. Умом понимал. Но глаза все равно видели: полоски стали черней, въелись.
Ворожцов окончательно замкнулся. Тимур то и дело ловил на себе его долгий пустой взгляд, странный взгляд: будто на висок падал едва тлеющий уголек — ни горячий, ни холодный. Невесомый. Почти пепел.
Они практически не разговаривали. Так, перебрасывались короткими фразами — информацией, не эмоциями. Спокойно, без надрыва.
Тимуру иногда казалось, что Ворожцов вот-вот окликнет его и начнет говорить. Говорить что-то важное, правильное…
Но Ворожцов молчал.
Лишь долго смотрел в висок.
Нужно было проверить дома по другую сторону улицы. Найти прибор. Теперь это стало навязчивой идеей, засевшей в мозгах. Просто развернуться и уйти после всего казалось как-то дико, нечестно по отношению к остальным.
Сергуня сказал бы, что они идиоты, если зашли так далеко, но не собираются добраться до этой штуковины. Наташка пожала бы плечами и поправила прическу, но любопытство перебороло бы девичьи опасения. Мазила бы вскинулся и ввинтил очередную байку про сталкеров. Леся… Она и так оставалась с ними до конца.
При мысли о Лесе пришла боль. Почти физическая. Тимур нахмурился, закрыл глаза. В сознании теперь каждый раз срабатывал какой-то блок, когда упрямая память воскрешала образ Леси.
Память воскрешала, а сознание стирало.
Словно кто-то задергивал плотную штору, не давая разглядеть, что же там дальше.