Она очень боялась воды. Нам нравилось дразнить ее, когда она шла мимо бассейна: мы прикидывались, что сейчас ее обрызгаем, — потом Кассий вдруг передумал, прекратил это делать сам и нам запретил тоже. Тогда мы впервые заметили в Кассии проблеск милосердия, заметили, что с этого момента он начал бросать на девочку застенчивые взгляды. Похоже, Сунил, «Хайдерабадский мудрец» из труппы «Джанкла», за нею присматривал. В ресторане он сидел с ней рядом — за тем же столом, что и Эмили. — и время от времени поглядывал на наш стол, изумляясь, как сильно мы шумим.
У Асунты был свой особый способ слушать. Слышала она лишь правым ухом, причем только если говорили очень внятно и прямо в него. Она улавливала дрожание воздуха и распознавала в нем звук, а уж потом слова. Общаться с ней можно было, лишь подойдя на интимно-близкое расстояние. Во время учебной тревоги стюард отвел ее в сторонку, чтобы разъяснить правила и последовательность действий, — а нам то же самое сообщили через громкоговоритель. Казалось, ее со всех сторон окружают барьеры.
Но как бы там ни было, Эмили и эта девочка оказались за одним столом чисто случайно. Эмили была блистательной светской красавицей, девочка — замкнутой недотрогой. Тем не менее они постепенно сдружились и вели все более укромные беседы — перешептывались, держались за руки. Рядом с глухой девочкой Эмили становилась совсем другим человеком.
Тонкая пленка утренней мороси на палубах была просто идеальна. Между выходами «Б» и «В» была полоска метров в двадцать, не загроможденная шезлонгами. Мы неслись туда босиком и давали себе волю — скользили по влажным доскам, врезались в ограждение или во внезапно распахнутую дверь: кто-то из пассажиров выходил на палубу поинтересоваться погодой. Однажды во время рекордного рывка Кассий повалил дряхлого профессора Разагулу Чодхарибхоя. Траектория скольжения значительно удлинялась, когда палубу драили и пассажирам полагалось находиться «внутри». По мыльной воде, пока ее не смоют, мы пролетали расстояние вдвое больше обычного, переворачивая ведра, наталкиваясь на матросов. Даже Рамадин принимал участие. Он как раз открыл для себя, что любит морской ветер в лицо больше всего на свете. Случалось, он часами стоял на носу, неподвижно глядя вдаль, загипнотизированный то ли видом, то ли какой-то мыслью.
Если бы кто захотел составить схему перемещений по нашему судну, убедительнее всего было бы нанести на одну карту разными цветами маршруты, разнесенные во времени. Вот так проходит, пробудившись в полдень, мистер Мазаппа, вот так прогуливается в часы, свободные от забот о сэре Гекторе, знахарь из Моратувы. Вот Хейсти и Пнвернио выгуливают собак, а вот неспешно шествуют в салон «Далила» и обратно тетушка Флавия и ее партнеры по бриджу, вот австралийка описывает круги на рассвете, а вот «Джанкла» занимается своими законными и беззаконными делами и наша троица перекатывается, как шарики ртути, по всем палубам: остановка у бассейна, потом у стола для пинг-понга, потом понаблюдать, как в бальной зале мистер Мазаппа дает урок музыки, прикорнуть ненадолго, поболтать с одноглазым помощником казначея — когда он проходил мимо, мы пристально вглядывались в его стеклянное око, — иногда на часик-другой заглянуть в каюту к мистеру Фонсеке. Для нас эти беспорядочные перемещения уже стали привычными, как движения в кадрили.
В те давние времена мало у кого были личные фотоаппараты, так что никаких зримых свидетельств нашего плавания у меня не сохранилось. В моих архивах нет ни единого самого что ни на есть смутного снимка, сделанного на «Оронсее», нечему мне напомнить, как все-таки выглядел Рамадин во время нашего путешествия. Смазанный кадр — прыжок в бассейн, тело в белом саване падает в море, мальчик ищет свое отражение в зеркале — все это осталось только в моей памяти. На верхней палубе, в «королевском классе» у некоторых пассажиров были ящичные фотоаппараты, и они часто увековечивали себя облаченными «к супу и рыбе». У нас за «кошкиным столом» мисс Ласкети время от времени делала наброски в желтом блокноте. Возможно, она зарисовывала сотрапезников, но нас это не интересовало — мы как-то не ожидали от соседей никаких художественных талантов Даже если бы она взялась вывязывать крючком наши цветные портреты, мы и то бы не встрепенулись. Зато любопытство наше пробудилось, когда мисс Ласкети принесла свой «голубиный» жилет и показала, как может гулять по палубе, рассовав по подбитым ватой карманам нескольких живых птиц.
То, чем мы занимались, было недолговечным по определению. Например, мы пытались понять, на сколько можем задержать в легких воздух, плавая взад-вперед вдоль дна бассейна. Потому что это было главное удовольствие, лучший момент за целую неделю — когда стюард бросил в бассейн сто ложек, а мы, вместе с конкурентами, ныряли за ними, чтобы собрать в еще детские руки как можно больше, каждый раз все сильнее и сильнее напрягая эти самые легкие. За нами наблюдали, нас подбадривали, над нами хохотали, если с нас сваливались плавки и мы вылезали из воды, словно какие-то амфибии, прижимая к груди полные руки столовых приборов. «Я очень люблю ныряльщиков», — написал как-то Мелвилл, этот великий мореход. И если бы мне предложили тогда — или в любой день из этих двадцати одного — сказать, кем я хочу стать, когда вырасту, я ответил бы, что хочу стать ныряльщиком и до конца жизни участвовать вот в таких соревнованиях. О том, что такой профессии не существует, мы и не подозревали. И вот наши тонкие тела, почти слившиеся воедино с водной стихией, сбрасывали ценный груз и устремлялись в воду за новой порцией, выискивая на дне последние ложки. Один Рамадин не участвовал — берег свое хрупкое сердце. Впрочем, подбадривал нас, но явно скучая.
Однажды утром пассажир, известный нам под именем барона К., уговорил меня помочь ему в одном деле. Ему нужен был маленький ловкий мальчишка, а он видел, как я ныряю в бассейн за ложками.
Начал он с того, что пригласил меня в салон первого класса и угостил мороженым. Потом, уже у него в каюте, попросил продемонстрировать мою ловкость — снять сандалии, забраться на мебель и как можно быстрее обогнуть комнату, не ступая на пол. Я удивился, однако прыгнул с кресла на стол, потом на кровать, а потом, уцепившись за дверь, перекинулся в ванную. По сравнению с моей каюта была очень велика, и через несколько минут я стоял босиком на толстом ковре и пыхтел, как собака. Тогда барон принес мне чаю.
— Чай из Коломбо, не корабельный, — заметил он и долил сгущенного молока.
Он знал толк в чае. На борту нам подавали какие-то помои, и я давно перестал их пить. Собственно говоря, потом я не пил чая долгие годы. А барон подал мне последнюю чашку хорошего чая. Он разлил его в крошечные чашечки, так что на протяжении дня я их выпил несколько.
Барон заявил, что я ловкач. Потом подвел меня к двери каюты и указал на решетчатое окошко над нею. Окошко было прямоугольным, с небольшой задвижкой. Если его открыть, стекло ложилось плоско, горизонтально, будто поднос, — так можно было впускать внутрь воздух или выпускать его.
— Сможешь сюда пролезть?
Не дожидаясь ответа, он сложил ладони лодочкой и подсадил меня себе на плечи. Я оказался чуть ли не в двух метрах от пола. Я стал протискиваться в отверстие, стараясь не пораниться о стекло и о деревянную раму, — мне было страшно, что я упаду внутрь. Кроме прочего, открытое окно перекрывали две горизонтальные планки. Барон попросил меня протиснуться между ними, но у меня не получилось.