Похоже, к тому моменту мы уже переросли любопытство в отношении власть имущих. Нам больше был по душе скромный мистер Дэниелс, весь ушедший в заботы о своих растениях, и бледная мисс Ласкети, одетая в этот ее голубиный жилет с многочисленными карманами, предназначенными для переноски птиц. Вот такие вот чужаки, как эти двое, и иные обитатели иных «кошкиных столов», встретившиеся на моем жизненном пути, и вызывали во мне перемены.
Самым молчаливым за нашим столом был портной мистер Гунесекера. Усевшись на свое место в первый день плавания, он представился, протянув свою визитную карточку: «Гунесекера, пошив одежды. Канди, Принс-стрит». Тем самым он сообщил о своей профессии. За трапезами оставался молчаливым и всем довольным. Смеялся, когда смеялись другие, не превращаясь в пятно неловкого молчания. Но я так и не узнал, понятна ли ему суть наших шуток. Подозреваю, что нет. Тем не менее был он человеком галантным и деликатным, даже если наша шумливость его и коробила, особенно когда мистер Мазаппа разражался своим лошадиным хохотом. При этом он всегда первым отодвигал стул для мисс Ласкети и, угадав смысл наших жестов, передавал солонку или обмахивал ладонью рот, предупреждая, что суп очень горячий. В результате выглядело все так, будто он горячо интересуется застольным разговором. И тем не менее до сих пор, на протяжении всего пути, мистер Гунесекера не произнес ни единого слова. Даже если мы заговаривали с ним по-сингалезски, он витиевато пожимал плечами и вращал головой, будто просил прощения за отказ от беседы.
Был он мелкотравчатым и худосочным. Пока он ел, я следил за его тонкими пальцами, которые дома, на Принс-стрит, небось шили и кроили с безумной скоростью, — там, в избранном кругу, он, полагаю, был вполне разговорчив. В один прекрасный вечер к нашему столу подошла Эмили. Под глазом у нее краснело пятно — днем ее случайно ударили бадминтонной ракеткой. На лице у мистера Гунесекеры отразилась тревога, он развернулся на стуле, вытянул руку и ощупал вспухший участок своими тонкими пальцами, будто выискивая причину вздутия. Эмили, которую это почему-то тронуло, положила руку ему на плечо, а потом на миг задержала его пальцы в своих. То был один из немногих моментов, когда над нашим столом повисла тишина.
А позднее мистер Невил заметил, что у мистера Гунесекеры на шее следы куда более серьезной раны, но он неизменно прикрывает ее красным хлопковым платком. Случалось, платок соскальзывал, и шрам оказывался на виду. После этого мы не приставали к мистеру Гунесекере с вопросами. Так и не поинтересовались, зачем он плывет в Англию — хоронить родственника или лечить каким-то особым способом голосовые связки. Непохоже было, что он едет просто в отпуск, — зачем, если он не может или не хочет ни с кем разговаривать.
Каждое утро, при первых лучах рассвета, я слизывал соль с палубного ограждения. Мне уже казалось, что я различаю на вкус Индийский океан и Средиземное море. Потом я прыгал в бассейн и плавал по-лягушачьи под водой, переворачивался у бортика и плыл обратно, проверяя на прочность свои легкие, оба свои сердца. Наблюдал, как мисс Ласкети галопом несется через очередной детектив, постепенно впадает от него в раздражение и изготавливается швырнуть его в очередное море. А что касается остальных — я упивался присутствием Эмили, которая, проходя мимо, заговаривала с нами.
— Глупо думать, что для мироздания ты — ничто, — сказал мне как-то мистер Мазаппа.
А может, мисс Ласкети. Теперь уже не помню, кто именно, — к концу путешествия высказывания их как-то перемешались. Оглядываясь назад, я не могу вспомнить наверняка, кто именно дал мне какой совет, кто показал себя другом, кто предателем. Да и смысл многих событий я разгадал только много позже.
Вот не припомню, кто же рассказал нам о генуэзском палаццо арматоров? А может, я сам, много лет спустя, уже взрослым, вошел в это здание и долго взбирался по каменной лестнице с этажа на этаж? В результате посещение палаццо арматоров помогло мне понять, как мы воображаем себе будущее и как оглядываемся на прошлое. Начинается все с первого этажа, где висит несколько примитивных карт местных гаваней и недальних берегов, а по мере продвижения вверх, с этажа на этаж, карты заполняются полуоткрытыми, еще безымянными, морями и островами, где-то намечаются очертания неведомого континента. Где-то на средних этажах пианист играет Брамса. Вы слышите его, поднимаясь все выше. Даже заглядываете вниз, в лестничный проем, откуда доносится музыка. Звучит Брамс, а перед вами — изображения новорожденных судов, соскальзывающих со стапелей как некая прелюдия к дивному сну купца, в котором может приключиться что угодно — от великого богатства до губительной бури. Один мой предок владел семью кораблями, которые сгорели где-то между Индией и Тапробаной. У него не было стены, увешанной картами, но он в одном походил на этих судовладельцев: тоже не имел даже приблизительного понятия о будущем. На картинах, которыми увешаны стены первых четырех этажей генуэзского палаццо арматоров, нет человеческих фигур. А потом добираешься до пятого — и перед тобой целое собрание мадонн.
За «кошкиным столом» говорили про итальянское искусство. Слово взяла мисс Ласкети — она прожила в Италии несколько лет.
— Понимаете, у мадонн всегда этакое выражение лица — потому что они знают: Он умрет молодым… и не помогут все эти ангелы, которые обступают младенца, и над головой у них этот сполох пламени как струйка крови. Мадонне ведь дана особая мудрость, так что она прозревает окончательную картину, знает, какая именно смерть его ждет. И не важно, что местная девчонка, позировавшая художнику, была совершенно не в состоянии изобразить этот всезнающий взгляд. Да и сам художник, скорее всего, не умел его передать. Создать его можем только мы, зрители, — мы вычитываем на ее лице это самое знание будущего. Что случится с ее сыном, предрешено историей. Предзнание этой трагедии — в глазах смотрящего.
Возвращаюсь мыслями вспять не только к этому разговору за корабельным столом, но и к вечерам на Милл-Хилл, когда я был подростком. Мы с Масси и Рамадином быстренько доели карри, поданное на ужин в доме их родителей, и мчимся на станцию, чтобы успеть на поезд 19:05 в город. Мы прослышали про некий джаз-клуб. Нам соответственно шестнадцать и семнадцать. И теперь я понимаю: вот он, этот взгляд, обращенный далеко в будущее, — взгляд матери Рамадина на ее первенца с его больным сердцем.
Вчера мне впервые приснилась Масси. Мы расстались много лет назад. Я стоял среди каких-то альпийских домиков — люди жили на втором этаже, первый был отдан животным. Я много лет не видел ее во сне, а уж наяву — тем более.
Она вышла на сцену, а я оставался в укрытии. Темные волосы коротко пострижены, не так, как когда мы жили вместе. Лицо стало явственнее, появились интересные новые ракурсы. Она выглядела здоровой. Я понял, что могу снова в нее влюбиться. Притом что не мог влюбиться в ту, какой она была раньше, наделенную общей историей и привычной внешностью.
Появился какой-то мужчина, помог ей забраться на стол, и тут я заметил, что она беременна, на раннем сроке. Они что-то услышали и пошли в мою сторону. Я перепрыгнул через изгородь, упал на колени и помчался по дороге, вдоль которой толпились купцы, кузнецы и плотники, занятые своим трудом. Грохот их орудий напоминал звуки боя. Потом шум превратился в музыку, и я внезапно понял, что никуда не бегу, это Масси мчится меж опасных ритмов ножовок и наковален. Я же — расчленен, меня больше нет на сцене, нет в ее жизни. А она, беременная, полная жизни, ускользает от опасностей. Масси, увенчанная копной темных волос, стремится к чему-то за пределами ее нынешнего существования.