Кошкин стол | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

На следующий день я стала упрекать Хораса за предательство, выла в голос — как не сумел завыть его сын. Мое дыхание не сбилось. Я заранее скопила свой гнев и пришла ранить его побольнее, в отместку за то, что он сделал с ребенком. Я увидела его истинное лицо: тирана, скрывающегося за завесой власти и авторитета. Я знала: он всю жизнь будет вот так вот проходить сквозь людей и никогда ничему не научится. Когда стало ясно, что слова мои его даже не задевают, я замахнулась и попробовала его ударить, но он перехватил мой кулак и направил обратно на меня. Я держала ножницы, и они вошли мне в бок с силой и ненавистью, которые предназначались ему. Ничто не мешало ему потом сказать, что он просто пытался укротить ярость или даже безумие. Я согнулась пополам, голова и волосы свесились почти до пяток, ножницы все торчали в боку. Я молчала. Не шевелилась, а главное — заставляла себя не плакать. Я чувствовала то же, что и мальчик. Хорас попытался меня распрямить, я вцепилась себе в ноги. Пока я стою, согнувшись, в темной одежде, я для него не такая большая цель. Полагаю, случившееся его даже возбудило, и, если бы я отреагировала иначе — беспомощно разрыдалась, прижалась к нему, он попытался бы снова увлечь меня в постель, в последний раз, скрепив этой печатью наш разрыв с прошлым. Тогда бы он понял, что все закончилось бесповоротно. Ибо он ни за что не стал бы снова ставить себя в положение зависимости от меня, от человека, имеющего о нем столь определенное мнение.

— Давай перевяжу.

Я представила, как он расстегивает мою блузку и смотрит, как кровь толчками выливается из тонкой раны на белом животе. Я медленно разогнулась и вышла из студии. Постояла в полутемной прихожей. С меня лил пот. Посмотрела вниз, вытянула лезвие, и в ту же секунду свет, регулируемый таймером, погас, и я осталась совсем одна в темноте. Я постояла там еще минутку, чего-то ждала, но он так и не появился.

На вилле «Ортензия» уже несколько недель готовились к празднику равноденствия. Пригласили гостей из соседних городов, а еще — художников, критиков, родню, почетных горожан и нас, садовников и работников архива. Они с женой каждый год делали этот жест к общественности. Им отмечался конец сезона. А на последующие самые жаркие месяцы семья возвращалась в Америку или отправлялась в путешествие, блуждать по российским провинциям. Июльскую жару выносить было тяжело, даже в высоких каменных залах виллы, даже в тени парка.

До празднования оставалось два дня, и я гадала, лежа в постели, попаду я туда или нет. Как больнее ранить и его, и себя — пойти или не пойти? Я «обиходила» рану — такое деликатное выражение — над раковиной с холодной водой. Проделано это было неловко и не от большого ума — шрам у меня остался навеки. Каждый любовник, познавший меня впоследствии, запинался о него, а потом делал вид, что это красиво или не важно. А потом неизменно демонстрировал мне собственные — не годившиеся моему и в подметки.

Я вышла из этой его темной прихожей на виа Паникале и отправилась искать аптекаря. Помню, отыскала и сказала, что нужно обработать «глубокий порез».

— Насколько глубокий? — спросил аптекарь.

— Глубокий, — ответила я. — Нанесен случайно.

Он дал мне чего-то на основе серы, а еще бинтов, тампонов, жидкого антисептика — типа тех, кажется, которые использовали в Крымскую войну, немногим лучше. Я не сказала, что речь идет обо мне, хотя, наверное, была бледна и, возможно, пошатывалась. Все как-то расплывалось. Единственное, что сохранило определенность, — мой уверенный итальянский язык, на нем я и сосредоточилась. А аптекарь болтал и болтал — видимо, хотел убедиться, что со мной все в порядке. В какой-то момент я опустила глаза и увидела, что юбка пропиталась кровью.

Путь домой оказался долгим. Большую часть вечера и всю ночь я провела в постели. Лекарствами не воспользовалась. Они просто упали на пол. Лежала в постели, чтобы как следует поразмыслить в темноте. О том, что только что пережила. Есть ли у меня будущее. Его в моих рассуждениях не было. Полагаю, именно тогда я и стала собой.


На следующий день я едва могла двигаться. И все же заставила себя встать и подошла к раковине, рядом с которой висело длинное узкое зеркало. Я оторвала блузку и юбку, присохшие к телу, и наконец обнажила рану. Смазала мазью, которую мне дал аптекарь, потом снова легла, оставив кожу открытой воздуху. Мне снились разные сны. Я громко спорила сама с собой. Встала и посмотрела в зеркало в полуденном свете. Кровотечение остановилось. Все заживет. Я не умру по собственному почину. И через день я пойду на праздник равноденствия. Не пойду. Пойду.

Явилась я с опозданием, намеренно пропустив официальные речи. Шла медленно — при каждом шаге бок пронизывала боль. Но я вслушивалась, правила на звук камерного оркестра. Он расположился на маленькой сцене «театрино», маленького театра за второй террасой. Мне всегда нравилось это место — исполнители и зрители оказывались здесь бок о бок. Пианист и виолончелистка сидели прямо перед гостями, среди освещенных деревьев. И на третьем такте, когда голоса инструментов слились, музыка поплыла по саду, будто специально заказанный ветер, унося нас на своих крыльях, и меня вдруг обуяла радость. Я почувствовала себя «укутанной», будто на меня опустился плащ из звуков.

Я огляделась — кругом родственники, сотрудники, знаменитости, принимавшие этот дар, а потом увидела Хораса: он внимал музыке. Казалось, он вглядывается в нее. Другого для него не существовало. Я поняла: он весь сосредоточился на виолончелистке, женщине, полностью подчиненной технике и духу ее искусства, и ничто не в силах заставить его отвести от нее взгляд. Поначалу я было подумала, что она станет очередной добычей его похоти. Но должна признать, дело было не только в этом. В тот момент он желал не только ее. Хорас вполне мог так же вожделеть пианиста, пальцы которого бегали в такт голосу виолончели, отрывали ее от земли вопреки закону тяготения, силой не то механики, не то гипноза. Их искусство слагалось из общего мастерства, состоящего из завитков и винтиков, канифоли и клавиш и заученного ритма. Именно они духовно укореняли невзрачную виолончелистку в черном в этой земле. И мне было отрадно думать, что она находится там, куда Хорасу ходу нет, несмотря на все его богатство и власть. Он может соблазнить ее, нанять, развлечь своими каламбурами. Может забрать ее себе, плавать вокруг белым лебедем, но туда, где она сейчас, ему не попасть никогда.

Под последней страницей, написанной много лет назад, мисс Ласкети приписала:

Где ты теперь, милая Эмили? Пришлешь мне свой адрес, напишешь в ответ? Это послание я хотела отдать тебе еще на «Оронсее». Почему? Как я уже сказала, я узнала, что ты, как и я в юные годы, подпала под чары одного человека. Я думала, что смогу тебя спасти. Я увидела тебя рядом с Сунилом из труппы «Джанкла», и мне это показалось чреватым бедой, ты попала в очень опасное положение.

Но я не отдала тебе письмо. Испугалась… не знаю. Все эти годы я гадала, что с тобой сталось. Смогла ли ты высвободиться. Я же знала, что на некоторое время погрузилась во тьму, ненавидела себя, пока не вырвалась из этого круга. «Переживи отчаяние в юности и никогда не оглядывайся назад», — сказал один ирландец. Я так и поступила.