— Проверьте, пожалуйста, как подкачаны шины, — попросил Славин, пристегиваясь толстым ремнем к сиденью.
— Вполне нормально, — ответил служитель, глянув на колеса.
— Я просил проверить, а не посмотреть, и покачать каждое колесо — хорошо ли креплены болты. — Славин протянул служителю доллар, тот каким-то неуловимым движением взял его и, словно фокусник, обрушился на корточки.
— Эй! — рассмеялся Славин, когда «фиатик» начал ходить ходуном. — Я же не просил вас переворачивать машину!
— Она устойчива, сэр. Я хочу удостовериться на все сто, — ответил служитель. — Правый передний баллон перенакачан, может рвануть, я подспущу до одной девяносто, у вас два сорок.
Славин рассчитал, когда на дальнем перекрестке зажжется зеленый свет и устремится поток машин; врубил скорость, рванул с места и вывернул в обратном направлении; люди в «мерседесе» растерялись — развернуться не было никакой возможности, шел встречный поток; Славин свернул в переулок, заехал во двор маленького отеля, зашел в бар, заказал кофе и только через полчаса сел за руль — на «хвосте» никого не было, его потеряли. «Вы сами виноваты, ребята, — думал о наблюдении Славин, — вините себя. На меня не сердитесь, не надо, я не нагличал, я просто-напросто повернул назад… В следующий раз оставляйте машину сзади, зачем полезли вперед? Не надо так однолинейно думать о том, за кем вас поставили смотреть…»
…Славин нарушил правила в пятый уже раз, когда наконец полицейский остановил его. Жара была невероятной, солнце раскалило автомобиль, асфальт был расплавлен, казалось, что идешь по весеннему льду на последней рыбалке, когда особенно хорошо клюют щуки возле Завидова, только там ощущаешь холод и запах свежепростиранного белья, а здесь дышать было нечем и пятки жгло через подошвы ботинок, будь этот экватор трижды неладен…
— С какой скоростью вы ехали, сэр? — едва дотянувшись до козырька, спросил потный полицейский.
— С превышенной, — ответил Славин.
— Хорошо, что вы сразу признаете свою вину. Вашу водительскую лицензию, пожалуйста…
Славин похлопал себя по карманам:
— Казните — забыл…
— Казнь отменена в республике, — ответил полицейский.
«А на наших орудовцев такое выражение действует немедленно, — машинально отметил Славин. — Возможность помиловать угодна национальному характеру, прав Федор Михайлович, высоко прав».
— Что же делать? — спросил Славин.
— Ехать в участок, сэр. Я должен выяснить вашу личность.
Этого-то Славин и добивался.
В участке он с полчаса просидел в темном коридоре; кондиционер не работал, духота была немыслимой; старик полицейский, выполнявший, судя по всему, роль дежурного, с трудом боролся с дремотою.
— У вас всегда приходится так долго ждать? — спросил Славин.
— Отдохните, — ответил старик. — Здесь не так печет солнце.
— Зато воздуха нет.
— Воздух есть всюду, — возразил старик. — Даже в море, как говорит мой внук, тоже есть воздух.
— А если я попрошу офицера ускорить выяснение моего дела, — спросил Славин, — он не рассердится на меня?
— Он на вас не рассердится, потому что врач все равно на обеде.
— Мне не нужен врач, я же не был в аварии.
— Врач нужен всем, сэр, кто попадает к нам. Врач должен выяснить, не пьяны ли вы, не страдаете ли болезнью зрения, не принимали ли вы снотворных лекарств накануне…
Доктором оказалась молоденькая африканка; двигалась она стремительно, но в то же время как-то округло, словно тело ее было скреплено шарнирами, придававшими заданную пластику каждому жесту, даже тому, когда она указала Славину на стул в углу медицинского кабинета, где было еще более душно, оттого что два маленьких окна были зашторены толстой черной материей.
— Пили алкоголь? — осведомилась доктор. — Сколько? Когда?
— Вчера пил виски.
— В какое время?
— Днем.
Врач поглядела на часы:
— Если в два, то анализ крови покажет следы опьянения и я буду вынуждена лишить вас лицензии.
— Вы или офицер полиции?
— Мы неразделимы, сэр.
— А за что еще вы можете лишить меня лицензии?
— За употребление наркотиков, за атеросклероз сетчатки, за косоглазие… Давайте пока что палец…
Доктор вернулась из лаборатории через пять минут, покачала головой сожалеюще:
— Вы пили виски действительно до двух часов, следов алкоголя нет. Садитесь в угол, зажимайте левый глаз, называйте буквы на щите, пожалуйста.
— Без очков я не вижу.
— Какое же вы имели право сесть за руль без очков?
— Не сердитесь.
— Закон не сердится, — отрезала доктор, и слова ее прозвучали диссонансом с той постоянной округлостью движений, которыми Славин так восхищался. — Закон бесстрастен, хотя служители его тоже имеют сердце.
«Сколько же они взяли с Парамонова, если моя догадка верна? — подумал Славин. — Он мог испугаться, что его лишат прав, и он метался по ночному Луисбургу, чтобы собрать денег. В общем-то все сходится, дай бог, чтобы сошлось, — у Никишкина он в ту ночь одолжил пятьдесят долларов, а у Проклова — семдесят пять. Добавил свои двадцать пять — полтораста долларов вполне могли смягчить сердца бесстрастных служителей закона с человеческими сердцами…»
«Центр.
Прошу выяснить, какое зрение у Парамонова? Не страдает ли астигматизмом? Носит ли очки? Если — да, то какова степень поражения зрения? Хроников здесь лишают прав по суду.
Славин».
«Славину.
Ваша версия правильна. Парамонов отпал.
Центр».
«Мой дорогой!
Рассуждения о том, что разлуки необходимы и являются теми паузами любви, которые позволяют продлевать нежность, заново радоваться встрече, ждать ее, чем дальше, тем меньше кажутся мне истиной в последней инстанции. Это обидно, потому что всякое отступление от обожания — та микротрещина, в которую попадает вода, а зимой ударяет мороз, и вода делается льдом, который взрывает монолит — рано или поздно.
Это не значит, конечно, что я хочу уйти от тебя, впрочем, если следовать духу буквы, то мне не от чего уходить, ибо любовь — не есть брак, ее не надо расторгать, она кончается сама по себе.
Вот.
Я пишу, понимая, что нельзя так писать, что жестоко это, но нахожу себе оправдание — какое там оправдание, щит! — в том, что правда угодна тебе, ты всегда говорил мне об этом, и нечего мне скрывать от тебя то, о чем я думаю.
Вчера я ездила на Москву-реку. Господи, сколько там народа! И все молодые, красивые, с длинными ногами, так, кажется, писал Ильф. По-моему, так. «Хочу быть молодым, стройным и кататься на велосипеде». Вообще-то, надо писать так, как он, — перед смертью, а не я — после пляжа. Но мне там стало страшно, я увидала там время. Девушки и ребята лет двадцати — сколько же их, и как красивы они, и я в свои тридцать два показалась себе старухой, но я не сразу испугалась этого, я этого испугалась, когда нашла местечко рядом с толстой сорокалетней бабой, а возле нее лежали дети, две девочки и мальчик, и она себя старухой не чувствовала, она была матроной, она не боялась ни морщин, ни живота, ничего она не боялась — рядом дети.