Энни еле сдерживала слезы.
— Ты несчастна, потому что открываешь себя безмерным чувствам. Просматривая сегодня отснятые куски, я это поняла. Когда ты смеешься, ты смеешься, ты не усмехаешься… Когда ты плачешь, ты плачешь, а не хнычешь. В тебе все великое, нет ничего мелкого, ничтожного. Ты не видишь себя в действии, ты позволяешь себе действовать. Ты не изображаешь страстей — они тебя настигают. Ты играешь, выворачивая себя наизнанку, как Христос, пригвожденный к кресту. За это камера тебя и ценит. И публика тоже. Меня вот публика не любит, ей нравится, что я ее забавляю, это другое дело. Тебя люди боготворят за то, что представляют тебя зеркалом, в котором они узнают себя. Да, в твоем лице, в глазах, руках они узнают свои чувства, но в более красивом виде — потому что ты ведь красивая — и в более благородном, потому что ты чистая.
Она указала официанту на свою пустую рюмку.
— Я блещу только в театре. Там я кидаюсь в огонь, я меньше рассчитываю, я не думаю о том, что меня снимают, там я на своем месте и никому его не отдам. На экране я ни хороша ни плоха. Я терпима. Как большинство актеров, кстати. А ты, детка, феноменальна. Если ты достигла статуса звезды так рано, это не только везение. У тебя есть все необходимые данные.
Она отхлебнула бургундского, скривилась и потребовала бордо.
Энни больше не вмешивалась в эти интерлюдии и монологи: она присутствовала, ловя каждое слово.
— Есть всего два типа звезд в кино: сумасшедшие и скареды. Актеры-скареды не двигаются, не меняются в лице, они на грани невыразительности, они всегда в маске, под которой угадывается какая-то форма жизни. К этим камера подъезжает, она их со всех сторон осматривает, обыскивает в поисках чувства. Но, будучи скаредны до мозга костей, они предъявляют только один неразборчивый черновик, рукопись с помарками, которую зритель с помощью монтажа постарается расшифровать. Другие же, сумасшедшие, — это те, кто отдает себя без остатка в момент игры, те, что счастливы только в промежутке между словами «мотор» и «снято». Почему счастливы? Потому что забываются, потому что отдаются игре, потому что в этот момент существуют, целиком и полностью. Потому, наконец, что эта сверхранимость, которая делает их повседневную жизнь невыносимой, находит тут себе применение. Эти люди, и ты из их числа, — инвалиды по жизни. День ото дня действительность их ранит, корежит, убивает.
Она схватила Энни за руки:
— Зачем придумали кино? Чтобы уверить людей в том, что жизнь имеет форму истории. Чтобы убедить их, что в сплетении разрозненных событий, которые мы переживаем, есть начало, середина и конец. Кино заменяет религии, оно упорядочивает хаос, оно привносит разум в абсурд. Самые лучшие кассовые сборы всегда в воскресенье!
Зрителям оно необходимо, и тебе тоже, мой сурок! Ты требуешь, чтобы в сценарии у тебя была отправная точка и конечная, чтобы там было написано, как идти, что говорить, чувствовать, предпринимать, чтобы были отмечены все бугорки и ямы. Нужно, чтобы тебе наметили маршрут, иначе ты утонешь. Ты гений, моя змейка, как это грустно! Лучше быть посредственностью… Ты оставишь после себя много света, но ты никогда не будешь счастлива.
Чем больше Кошелка Вюиттон ее поучала, со всей своей театральной выспренностью, тем больше Энни расправляла плечи.
— Что же мне делать?
— Решиться быть той, кто ты есть: Избранницей. Это значит — разрываться между долгом и даром. Ну а удовольствия…
На прощание женщины обнялись. Кошелка Вюиттон была потрясена этой юной девушкой, над которой, она видела, сгущались тучи. Энни сжимала в объятиях Кошелку Вюиттон, нетвердо державшуюся на ногах, думая, придется ли еще встретиться. Каждая переживала за другую.
Посадив старую даму в такси, Энни вернулась в ресторан расплатиться по счету — Кошелка Вюиттон не платила никогда, даже когда сама приглашала.
Она пошла в гардероб к рыжему:
— Ты куда теперь?
Тот уже закончил работу и успел принять немного дури.
— Я тебя провожу, — ответил он.
— Это куда же?
— Ко мне.
Она согласилась не колеблясь.
Со времени приезда в бегинаж [4] Анна сияла. На этом широком дворе, обсаженном деревьями, где обитательницы почти одинаковых домиков смотрели друг на друга сквозь тонкие стволы, Анна занимала домишко с красными ставнями, восьмой справа от ворот, самый дальний от колодца. Внутри, как и снаружи, жилье оказалось удобным, кокетливым; Анне понравилась обстановка, сведенная к самому необходимому. Задние окна выходили на собор Христа Спасителя, и свет в них проникал самый лучший — северный, белый, рассеянный, опаловый, освещающий, не оставляя тени.
Посетитель не мог не поражаться женскому облику бегинажа: и не только из-за его обитательниц — ни один мужчина не имел права там проживать, — но и из-за миниатюрности построек, изящества фасадов, где красный кирпич перемежался с бежевым камнем, их аккуратности и чистоты. Здесь царила атмосфера покоя. На этом гостеприимном прямоугольном дворе, заросшем деревьями, домики казались грибочками на лесной опушке.
Анна делила жилье с портнихой из Антверпена. Уход от тети Годельевы был для девушки облегчением. Облегчением от прошлого, а также от будущего. Больше никто не напоминал ей о матери, умершей при родах; никто не понуждал к замужеству; другие, еще неясные преимущества брезжили впереди. Брендор употребил все свое влияние на Великую Мадемуазель, чтобы устроить ее здесь.
Эта пожилая дама с тонкими чертами лица, славившаяся своими глазами цвета лаванды, управляла обителью со спокойной властностью человека, чьи дух и поступки живут в гармонии. Образованная аристократка, страстная читательница философов и теологов, она не злоупотребляла ни своим положением, ни эрудицией, возглавляя эту нерелигиозную общину. Преимущества своего рождения и культуры, ставившие ее намного выше прочих, она скрывала от посторонних глаз; а незаурядную силу воли использовала только для организации бегинкам простой и чистой жизни в трудах, молитвах, благоговении. Хотя Анна была не из благородной семьи, она приняла ее.
Кстати, может быть, именно поэтому. Действительно, по Брюгге уже начинали ходить слухи, порицавшие наметившуюся в бегинаже тенденцию принимать только девушек из знатных семейств, тогда как в самом начале он брал под свое покровительство женщин из народа.
Когда Брендор представил ей Анну, Великая Мадемуазель долго ее рассматривала.
Анна и Брендор готовились к длительным расспросам, но она, погрозив указательным пальцем, призвала их к молчанию. Обе женщины смотрели друг на друга и не двигались: казалось, Великая Мадемуазель проницает душу Анны одним умственным усилием, не прибегая к словам. Брендор чувствовал, как они, не издавая ни звука, ведут откровенную беседу. Наконец спустя полчаса Великая Мадемуазель заключила: