Там было еще несколько человек, лежащих друг на друге. Мертвых встряхивало на кореньях, скатало в кучу, но скомканный танкист с «характерной» макушкой лежал отдельно, в уголке кузова. «Да он живой! Чего же ты стоишь, остолоп?!» — И чувствуя — не живой, нет, зная уже, кто это, но заставляя себя не верить глазам своим, я перевернул танкиста и отшатнулся: горло его забурлило мокротой, под ладонями что-то заурчало, на меня, оскалив рот со сношенными почти до скобок коронками, обнажив серые, цингой порченные пеньки зубов, в полуприщур смотрел сквозь густоту ресниц и медленно выпрямлялся, будто потягиваясь в ленивом сне, дядя Вася.
Я плеснул из котелка в стиснутые зубы дяди Васи водицы, она тут же вылилась в углы затвердевшего рта, утекла под комбинезон. Я провел ладонью по дяди Васиному лбу, прикрыл его глаза, подержал на них пальцы и, когда отнял руку, полоска темных ресниц осталась сомкнутой: быть может, дядя Вася еще видел меня и теперь успокоился, подумалось мне.
Не зная, что бы еще сделать, я приподнял со лба волнистые, от пыли сделавшиеся черствыми волосы дяди Васи, и на правом виске, у самой почти залысины увидел три белеющие царапины — следы зубов неистового коня Серка, отметину деревенского детства, которое дядя мой не помнил, если и помнил, то не любил о нем говорить.
Сколько я простоял над мертвым дядей Васей, вклеившись коленями в кровавую жижу, не знаю, как вдруг услышал, что меня трясут за плечо.
— Браток! Браток! Ты чё?..
— Это мой дядя, — с трудом разомкнул я рот.
— А-а, — протянул ефрейтор и спохватился: — Родной? — уточнил зачем-то. Я кивнул.
— Вот! — вновь разъярился ефрейтор. — Хорошие люди гибнут. А эта… Врач где? Медикаменты? Вода? Спирт? Где медсанбат, спрашиваю? Мы не нашли медсанбат… — напустился он на санитарку. — Ты зачем на передовую ехала?
— Я не знаю. Я не знаю, — повторяла санитарка пусто, отрешенно. — Пусть меня расстреляют…
— Расстреляют, расстреляют… — прогудел ефрейтор.
— Бейте меня, бейте!..
— Помогай. Чего сидишь? — рявкнул он.
Девушка ринулась на голос, упала, запнувшись за раненого, вышибла у ефрейтора пустой уже котелок.
— Не гомони! Уймись. Ищи медсанбат.
Когда девчонка охотно спрыгнула со «студебеккера» и помчалась по лесу, ефрейтор вернул ее тяжким матом:
— Сумку-то! Сумку оставь, дура…
Мы помолчали маленько. Замолк и майор, не шевелился больше, умер, видно.
— Отдай мне его! Я хоть по-человечески похороню, — показал я на дядю Васю.
Ефрейтор озадаченно нахмурил лоб, почесал затылок.
— Не положено.
— А кто тут устанавливал, чего положено? Обращаться так вот с ранеными положено? Бросать на произвол… Документы и награды в сумке посмотри.
Ефрейтор поспешно и угодливо закивал головой, расстегнул сумку.
— Здесь.
— Похоронную напишите в Игарку.
— Да знаем мы его, знаем, — уважительно протянул ефрейтор. — Я хоть недавно в танковой бригаде, и то слышал: «Сорока, Сорока…» На хорошем счету был. Его после Киева хотят… хотели, — поправился ефрейтор, — на офицера послать учиться…
Значит, дядя Вася мечтал о военном чине — погон-то со звездочкой с умыслом рисовал! Ну, тогда девки снопами бы валились.
Ефрейтор поднял и подал мне на руках, как ребенка, дядю Васю. Я принял его негнущееся тело, в котором что-то жулькало и перекатывалось, стянул с себя плащ-палатку, завернул убитого и поволок скорее по просеке, пока не передумал ефрейтор и никто из законников не перехватил. Неподалеку от Пущей Водицы я перетянул все еще сочащийся сукровицей живот дяди Васи бинтами, переодел его в чистое нижнее белье — надвигалось зимнее переобмундирование, оно происходило на фронте к Седьмому ноября, и я успел получить две пары белья, нательное и теплое, также брюки с гимнастеркой. Исподнее белье я мог пожертвовать покойному, навоююсь досыта и в одной верхней паре белья.
На кухне я попросил воды, привезенной под вечер с Днепра, умыл лицо дяди Васи, вытер его сухой онучкой, заменявшей мне полотенце. Друзья помогли выкопать могилу. Копалось податливо, песок «плыл», и где-то в полпояса глубины я опустил тело дяди Васи, завернутое в кусок брезента, пожертвованного нашим шофером.
Закопал, прихлопав могилу лопатой, потом взял на ближней батарее топор, срубил сосенку, затесал ее по стволу и при свете фонарика написал имя, отчество и фамилию своего дяди, подумал, что бы еще изобразить — до обидного куцей получилась надпись, и добавил: — «Танкист. Погиб 5 ноября 1943 года». Здесь же, неподалеку от могилы я зарыл ослизлые пожитки дяди Васи — какой-то обычай смутно помнился: одежду покойника следует раздавать родственникам или уничтожать. Эта кому нужна?
Я лежал лицом во все еще теплом песке, и такая во мне была пустота, так болела контуженая голова, так пекло недолеченный глаз, что даже не было сил ни о чем думать, что-то вспоминать, хотелось уснугь и, хорошо бы, не проснуться. Но спины моей коснулся холод, сверху закапало, я откинулся затылком на комелек и на самом деле уснул, и во сне, наяву ли, повторял и повторял: «Христос с тобой, Вася! Христос с тобой…»
Ночью мы продвигались по свежепрорубленной трассе, достигли наконец опушки и со связистскими катушками, с телефонными аппаратами, стереотрубой, буссолью, планшетом, оружием отправились оборудовать наблюдательный пункт па окраине Пущей Водицы и в лес более не вернулись.
В ночи над сосновыми борами горело небо, с западной стороны вспыхивали огромные, в середине адски светящиеся взрывы. Клубясь, катились они вверх, раздвигали темень, приподнимали небо и, соря ошметками огня, рассыпали трубы, столбы, рельсы или выранивали сверху большой, светящийся окнами дом, и он медленно, беззвучно разваливался, потом докатывался могучий гром, от которого вздрагивала, колебалась под ногами земля и в сосняках начинали, словно бы со страху, валиться деревья — фашисты разрушали великий город Киев.
* * * *
Извещение на дядю Васю пришло зимой сорок третьего года, в нем было написано, что он пропал без вести в декабре, в боях за освобождение Украины. Не знаю, что тогда сделалось с ранеными: разбомбили ль машину, потеряла ль санитарка сумку с документами и наградами раненых, но, может, и потому «без вести», что в машине среди раненых Васи не оказалось.
В Игарке на обелиске, среди означенных фамилий павших на войне, есть дядя Ваня, погибший в Сталинграде, а дяди Васи нет. И нигде его нет.
Много лет спустя я бродил по соснякам расстроившейся, раздавшейся вширь и вдаль Пущей Водицы, искал могилу с сосновым комельком и не мог ее найти — кругом невозмутимо стояли и млели под ранним солнцем стройные золотистые сосняки, к ним со всех сторон примыкали шеренги вновь насаженных дерев, меж которых желтели маслята, розовыми воронками закручивались выводки рыжиков, которые тут почти не собирают, по всему лесу сыто и успокоение перекликались пичуги. Мне почудилось — я узнал голос птицы, которая осенью сорок третьего извещала, что «в Киеве бардак».