Последний поклон | Страница: 198

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«И в самом деле, куда торопиться?» — размешивая витой серебряной ложечкой чай, я во все глаза глядел на Ксению.

— Чё уставился? Девок не видел?

«Такую не видел!» — хотелось мне проявить решительность, да храбрый-то я среди своих, детдомовских корешей иль фэзэошников.

— Ты чё молчишь, паря? Плети чего-нибудь. Ты родом-то откуда?

— Из Овсянки, Ксения, из Овсянки. Гробовоз я.

— О-ой, так близко! Я думала, из Каталонии…

— Неинтересно, да?

Она посмотрела на меня пристально:

— Слушай, волонтер! Ты какое горе пережил? Болезнь?

— Ничего я не пережил…

— Любезнейший! Я и не таких орлов наскр-розь!..

— Тебе бы в рентгенологи.

— И без рентгена наскр-розь…

— Фунтика, к примеру.

— Ишь, чё вспомнил! Футлик его фамилия. Э-эх, Футлик-мутлик! — рассеянно глядя куда-то, вздохнула она. — Ему баба знаешь какая нужна? Во! — раскинула Ксения руки, — и чтоб барахло меняла, золото скупала… А я? — она огляделась вокруг: — Папа не прилетит, Федор уедет, все тут промотаю и к маме дерну, санитаркой, в санпоезд.

— С такими ручками только урыльники и таскать!..

— А чё ручки? — Ксения посмотрела на свои руки, вытянув их перед собою, точно слепая. — Потренируюсь — и порядок! Я так-то здоровая, только ленивая… Так какое горе-то? Болезнь?

Она помолчала, выслушав меня, затем тряхнула рукав моей гимнастерки:

— Держись!

— Ну, ладно. Мне пора! — заторопился я. — А то товарищ сержант…

— Да поговори ты со мной еще, о славный железнодорожник! Хоть про рельсы, хоть про паровозы… С сержантом я все улажу.

Застегнув все еще картошкой пахнущую телогрейку, с которой сыпался крахмал, я протянул Ксении руку:

— Спасибо за хлеб-соль!

— Серьезный вы человек, товарищ боец! — Не подавая руки, Ксения быстро спросила: — Кто твой любимый герой? Скоренько! Не раздумывая.

— Допустим, Рудин, — усмехнулся я.

— О-о, сударь! Вы меня убиваете! Дмитрия Николаевича я полюбила и бросила еще в школьном возрасте! — Опершись спиной на косяк двери, она прикрыла глаза и без форса начала читать: «Вошел человек лет тридцати пяти, высокого роста, несколько сугуловатый, курчавый, смуглый, с лицом неправильным, но выразительным и умным, с жидким блеском в быстрых, темно-серых глазах, с прямым широким носом и красиво очерченными губами. Платье на нем было не ново и узко, словно он из него вырос».

— Ну как? — Ксения кулаком постучала себе в темечко. — Варит котелок?

Когда она читала, перекос ее губ и надменный прищур были заметней, в не совсем закрытом глазу белела простоквашная мякоть, отчего лицо становилось несколько уродливым, и меня, такого неотесанного, корявого, в себе самом зажатого — это как бы сближало с нею, придавало смелости.

— А как насчет Фомы-ягненка? — подсадил я собеседницу.

— Фи, допризывник! Я ему про Ерему, он мне про Фому! Из вашей деревни небось?

— Сама-то ты деревня!

— Подожди! — Ксения ушла в комнаты и вернулась с богато изданной книгой. — На! Насовсем! Бери, бери! Там наш адрес. Может, напишешь мне о боевых подвигах? Напишешь, а?

Я не шел на пересылку, меня несло по городу. Случилось! Случилось! Я встретил девушку, какую мечтал встретить, и хотя заранее знал, что она так и останется мечтой, но «Рудин»-то со мною будет, он мне напомнит о том, что она, эта так необходимая мне встреча, была на самом деле, и долго я буду жить ощущением нечаянно доставшегося мне счастья. А девушка будет жить где-то, с кем-то своей жизнью, неведомой мне, и в то же время останется со мной навсегда.

Как прекрасно устроен человек! Какой великий дар ему даден — память!

Письмо Ксении я так и не написал, точнее, так его и не закончил, потому что писал и пишу его всю жизнь, оно продолжается во мне, и дай Бог, чтоб слогом, звуком ли отозвалось оно во внуках моих.


* * * *

Федя Рассохин повертел «Рудина» и скуксился:

— Подарила так подарила…

— Вернуть?

— Чё-о? Она те вернет! Она чё сплановала? Ты с этой книжицей явишься к ней после войны, вы приятно побеседуете, и, глядишь, она совсем тебе голову заморочит!.. Ох, сеструха, сеструха! Вот горе-то мое!..

Федя Рассохин выписывал бумаги на получение продуктов и в то же время объяснял, что околачивается на пересылке из-за нее, из-за сестры, пока отец с севера не прилетит, иначе эта фифа институт бросит, на фронт умотает либо фунтика какого-нибудь опять к дому приручит.

— Слушай! Да ну ее! Слушай! Народ понаехал из тайги — сплошь блатняки и бывшие арестанты. В карты дуются, пьют. Назначаю тебя старшим десятка. Иди получать продукты. Следи, чтоб не стырили. Завтра отправка.

— Куда?

Зачесался, замялся товарищ командир.

— Ладно! — Махнул он рукой. — Куда едешь — не скажу. Чё везешь — снаряды… — И сообщил, что команда отправляется под Новосибирск, в пехотный полк, но если я хочу подзадержаться, мы можем вместе двинуть уже в сам Новосибирск, и не в пехотный, а в формирующийся автополк — есть разнарядка на него, Федю Рассохина, он добьется, чтоб меня «прикомандировали», — и мигом железнодорожника превратят в классного шофера.

— Нет, Федя, отправляй меня с командой. Вот в Овсянку, можешь если, отпусти… попрощаться.


Утром я прихватил возле мелькомбината сплавщицкий катер. Пока он скребся вверх по Енисею на деревянной горючке, солнце поднялось высоко, пригрело обеленные утренним заморозком голые склоны гор, и засверкали горы, и дохнули знобкой стынью ущелья.

Село стояло на берегу реки, оглохлое, пустое. Крыши домов парили, в щелях теса серебрился иней. На дверях домов виднелись старые, тяжелые замки, ворота заперты на заворины, люди ходили через огороды, собак не слышно, старух на завалинках не видно, стариков под навесами — тоже, дети не играют на улицах — все при деле, от мала до велика, все готовятся ко второй военной зиме.

Августа ушла на работу. И бабушки не было дома. Прихватив девчонок, она отправилась на Фокинский улус — перекапывать поле подсобного хозяйства, которое шаляй-валяй убирали студенты и наоставляли много картошек в земле. Отправилась бабушка по той самой дороге, которой ушел навсегда маленький Петенька, и, знал я, непременно всплакнет она о маленьком внуке, помолится о его душе, бестелесно витающей в лесах и горах, желая ей, невинной, скорее отмучиться и опасть на землю березовым листом, перышком голубиным, лепестком цветочным, белой ли снежинкой.

Никто не умеет так складно, как бабушка, причитать, никто не может всех нас, живых и мертвых, больших и маленьких, так верно помнить, так жалостно жалеть, так горько оплакивать.