— И как? — хладнокровно осведомился дер Даген Тур.
— У меня много недостатков, — спокойно ответила певица. — Я люблю бывать с мужчинами, и многие называют меня шлюхой. Но я не проститутка. Я не сплю по приказу.
— Я, конечно, не женщина, но мне кажется, Дагомаро способен понравиться.
— Он мне понравился, — не стала скрывать Кажани.
— И?
— Я пообщалась с ним десять минут и поняла, что никто на свете не способен повлиять на его решения. Никто. Дагомаро — фанатичный патриот. Или патриотичный фанатик. Ради Ушера он переступит через кого угодно.
— Я знаю.
— А каатианцам это знание стоило утроенного гонорара, — рассмеялась певица. — Когда Дагомаро понял, для чего твои родственники пригласили меня на планету… А он не дурак, он понял сразу. Так вот, когда он понял, мы стали хорошими друзьями. Не более.
— Не верю.
— Почему?
— Когда ты рядом, нормальный мужчина неспособен остаться равнодушным.
— Спасибо, дорогой. — Этель повернулась, провела пальцами по губам Помпилио, а затем мягко откинула полу халата и осторожно погладила покрытую шрамами ногу адигена.
— Болит?
— Сейчас нет.
Теплая ладонь медленно скользила по безобразным рубцам, но еще больше тепла было в голосе женщины:
— Болело?
— Сильно. — Дер Даген Тур прищурился: — Что веселого?
На полных губах Кажани заиграла улыбка. Неуместная, учитывая предыдущий вопрос.
— Я оказалась права.
— В чем?
Черные глаза Этель превратились в черные омуты: бездонные, но манящие.
— Я была уверена, что пострадали у тебя только ноги, и не ошиблась.
Простыня медленно скользнула на пол, Помпилио улыбнулся в ответ и нежно прикоснулся к женщине.
* * *
Жестокость редко приводит к желаемым результатам, зато гарантированно порождает не менее злой ответ.
Идеалисты, ставшие мучениками анархистов-нердов, сознательно шли на смерть, намереваясь открыть глаза «забитому народу», и в чем-то преуспели, поскольку бескорыстная жертва во все времена производила на людей сильное впечатление. Но идеалисты отправились на каторгу, а пришедшие им на смену вожди — возмущенные, озлобленные — не нашли пути лучшего, чем террористическая война. И герои «Смущенного воскресенья», добровольно отправившиеся на муки и смерть, стали знаменем тех, кто понес муки и смерть другим.
Трудно поверить, но каких-то пятьдесят лет назад улицы крупнейших городов Герметикона превратились в поле боя, на котором рвались бомбы и звучали выстрелы. Каждый встречный мог оказаться фанатиком-нердом, убийцей, готовым пожертвовать собой ради идеи, а каждый убийца мечтал войти в историю как самый массовый, унесший больше жизней, чем остальные. Взрыв на Верзийской выставке — семьдесят пять погибших, взрыв собора Доброй Дочери в Анамараке — триста сорок два трупа, включая полторы сотни женщин и детей, список можно продолжить, но всех превзошел отравивший шекбергский водопровод Дандир Каперо — восемь тысяч смертей в течение одного дня.
Борьба за свободу принимает порой весьма причудливые формы.
Резонанс после Шекбергской трагедии был таким, что даже галаниты, которых многие подозревали в тайном сотрудничестве с нердами, — ведь атаки анархистов были направлены против адигенов и Олгеменической церкви — объявили о полной поддержке любых действий, направленных против террористов. На всех планетах Ожерелья были приняты драконовские законы: за пропаганду анархического учения — десять лет каторги, за любое доказанное пособничество террористам — десять лет каторги, за соучастие в террористических актах — смертная казнь. Нердов преследовали как бешеных собак, и даже до каторги они доживали редко, массово погибая, «оказав сопротивление при задержании». Вожди и теоретики анархизма были изловлены и отправлены на виселицу, само слово «нерд» стало ругательным, но…
Но убить идею гораздо сложнее, чем человека.
Это похоже на путешествие в тоннеле: непроницаемо черный, без сахара и сливок кофе летней ночи, мощный прожектор, желающий расплескать его светом, но бьющий на жалкие десятки метров, и лесенка торопливых шпал, бегущих под нескончаемыми рельсами. Только они казались реальными — шпалы и рельсы, сдавленные со всех сторон непроницаемым мраком. Только их выдергивала из черного кофе ложечка резкого света, но выдергивала лишь для того, чтобы бросить на съедение голодному паровозу. Летящему сквозь тьму гиганту, обожающему поглощать разложенные на земле лесенки.
Но паровоза не видно — его растворил в себе кофе, а прожектор бил из лба, оставляя гиганта в тени. Паровоз гудел, стучал, дарил скорость, но не показывался, спрятавшись в черном кофе вместе с полями, горами, лесами, мостами и станциями. Паровоз не существовал, а казался, и все вокруг — тоже. И трудно было отделаться от мысли, что по лесенке шпал и рельсов мчится один только свет.
Нематериальный.
Чудом зародившийся в черном безвременье ночи.
Но Малькольм Фрей доподлинно знал, что это не так. Что в действительности за спиной гиганта — настоящего, взаправдашнего, существующего гиганта! — тянутся долгой змеей тяжелогруженые вагоны. А вокруг двухколейной дороги, принадлежащей «Северным Чугунным Путям», расстилаются поля и леса, что мир есть, а разлитый по нему кофе скоро исчезнет. Не навсегда, до следующей ночи, но обязательно исчезнет. Малькольм Фрей был реалистом, водил паровозы уже двадцать три года и никогда, даже будучи зеленым юнцом, не поддавался романтическим настроениям и не видел в ночном рейсе ничего, кроме ночи и рейса. Ну и паровоза, естественно.
— Слышал новость: ушерцы хотят ставить на локомотивы рации. — Скотт, вот уже семь лет бывший бессменным помощником Фрея, прочитал об этом еще два дня назад, но позабыл, и только сейчас, глубокой ночью, припомнил интересную тему.
— Рации? — переспросил машинист, поправляя форменную фуражку.
— Как на корабли.
— Зачем?
Консервативный Фрей был полностью доволен существующим положением вещей и не видел необходимости в изменениях. Новомодным рациям, которые чаще ломались, чем работали, Малькольм не доверял, отдавая предпочтение старому доброму телеграфу.
В ответ Скотт пожал плечами:
— А вдруг в дороге что случится? Мост, допустим, рухнет или путь повредится?
— Если впереди сейчас мост, допустим, рухнул или путь повредился, — передразнил приятеля Фрей, — то нам от рации толку не будет, мы все равно затормозить не успеем: ухнем с этого моста — и до свидания.
— Типун тебе на язык, — быстро произнес Скотт. — Я ведь не то имел в виду!
— А что?
— А то, что нам по рации о мосте рухнувшем сообщить успеют.
— Кто?