– Ну, вятич, весело ехать? – окликнул Ратьмер.
– Ага, – жмурясь под осенним солнышком, откликнулся Мечеслав.
Дружинник хмыкнул:
– Ну… веселись впрок, пока можно.
– А что, – повернулся к приятелю Мечеслав Дружина, – скоро нельзя будет?
– Увидишь.
И Мечеслав действительно увидел.
Перемена, что называется, резала по глазам. Нет, по-прежнему светило, взблескивая на паутинках, остывающее осеннее солнышко, по-прежнему дул ветер, качая верхушки обступивших дорогу деревьев, шелестела пока ещё только начинавшая менять цвет и жухнуть листва.
Люди переменились.
И дело было не в других узорах на рубахах тех, кто попадался навстречу, или на стенах хат. Не в подолах рубах…
Исчезло, как отрезанное, то, что жило в полянской и северской земле, то самое «страны рады, грады веселы». Нет, от конных не бежали, не прятались в лесу. Но никто не подходил перекинуться шуткой, никто не махал сорванной с головы шапкой-еломкой, никто не кланялся приветно. Деревляне отходили, кто ехал – съезжали с дороги полюдья и молча смотрели на едущую мимо киевскую дружину – кто искоса, кто исподлобья, кто прямо и открыто. Но все – одинаково.
Молча. Тяжело. Ненавидяще.
Неуютно это было и жутко.
Русь не брала с Дерев лютой дани девичьими судьбами. Русь не вырезала «всё дышащее» в деревских весях и городах. Но неугомонных мятежников придавили тяжкой данью, Искоростень на Уже-реке, город главных деревских князей, спалили дотла, а род владетелей Искоростеня погиб. Деревлянам для ненависти вполне хватало.
Минули, не останавливаясь, реку Тетерев, город Малин, хранивший имя последнего деревского князя Мала, сына Ниско. На него киевская молва, наущенная Ольгой, возлагала вину за гибель Сына Сокола. Мечеслав помнил, что ни Дед Кромегоща, ни Дед его родного городца, ни отец в такую смерть государя Игоря не поверили. И Боян, когда был в Хотегоще под именем Доуло, вроде как обмолвился, что вышло все совсем не так, как толковали киевляне. Да и князь Святослав вроде бы не верил – хотя кто ж решится спросить…
По цепочке от головного воза пришел приказ: на ночлег будем становиться у могилы прежнего государя, Игоря Сына Сокола, на берегу Ужа. До новой столицы края, Вручьего, где сидел теперь посадник из Киева, день пути.
Полночи сторожит половина дружины. Вторую половины – другая.
Оружие держать наготове всем – даже тем, кто укладывается спать.
Над другим берегом темнела обугленная гора, где раньше стоял Искоростень. Над нею, словно не было шестнадцати лет с учиненной киевскою княгиней расправы, пожаром полыхал закат. Рядом с пожарищем никто не селился – Ольга ли запретила, сами ли жители деревской земли сторонились – не то мертвой столицы, не то могилы погибшего на их земле русского князя…
Возы стали полукругом-месяцем, обнявшим поросший травой холм над самым берегом, а рогами упершимся в берег. За хворостом посылали по трое, по четверо. Отроки с оружием за поясами собирали хворост, один посвященный воин в шлеме и кольчуге приглядывал за ними, перекинув на руку щит и держа наготове сулицы. Причем и в лес заходили так, чтоб одни видели других. В темнеющем лесу Мечеславу было неуютно, он едва удерживался, чтоб не прикрикивать, торопя бродящих в густых зарослях орляка отроков. Вятичу ли не знать, как легко сейчас получить из быстро сгущающейся между деревьев тьмы стрелу или ту же сулицу?! На счастье, управились быстро. Лес вокруг стоял немалый и последние годы, по всему, нежилой. Хворост давно не собирали.
Приглядевшись, Мечеслав разглядел торчащие над обведенным полумесяцем из возов холмом шесты. Стояли те, видимо, не первый и не второй год – немногие из них были по-прежнему прямы, большая часть кренилась кто куда. За годы шесты выгорели до светло-серого цвета.
На шестах висели людские черепа.
Ещё одна жуткая памятка деревским мятежникам от прежней княгини – и последний дар её мертвому мужу.
Оттого ли, что к кургану прежнего государя подъехали уже к вечеру, отчего ли другого – а только Мечеславу Дружине мерещилось: вот именно здесь, на берегах Ужа, где, кроме киевского полюдья, вовсе нет, кажется, живых людей, и лежит самое сердце той тени, что довлела над всем краем, проступая в лицах и глазах деревлян.
Где-то там, в чреве земляного горба, покоился, со своим верным мечом, с любимым конем, в боевой броне, Сын Сокола, и темной была его гибель в этой земле…
На закате разожгли поминальный костер, лили на косматый от травы лоб кургана мед и вино, сыпали хлебные зерна. В котлах – на время полюдья Пардус отказался от своей неприязни к котлам, как и к возам, впрочем, варилась поминальная страва – кутья из пшена и черники, сваренная на меду. Князь Святослав заколол на могиле красавца коня, поднял конскую голову на шесте рядом с выбеленными солнцем, дождями и снегами многих лет черепами деревлян. По кругу шли ковши с легкой брагой – не то было место, чтоб пить настоящие, крепкие стоялые меды. Не было с полюдьем Бояна Вещего, пропал волхв по своим неведомым делам, пропал вместе с ним и Вольгость Верещага, угодивший к нему в ученики. Вот где б было место его песне о печенежском походе.
Но здесь петь её было некому – хотя, верно, не было у Игоревой могилы не помнивших эту песню наизусть.
Поминальное слово стал говорить самый старший – одноглазый Ясмунд, сын Ольга Вещего.
Славу воздал он Соколиному Роду, приведшему Русь от полуденных берегов Варяжского моря к Днепру. Но не только родом был славен Игорь Сын Сокола – не уронил, но умножил он славу пращуров.
Вновь услышал Мечеслав Дружина о подвигах Сына Сокола, про замирение деревлян и улутичей, о том, как остановил он, молодой князь обескровленной хазарским вероломством Руси, хищных печенегов, как разбил и покорил их в самом логове степных хищников, не испугавшись страшного знамения, как ходил в походы на греков, не испугавшись зажженного царь-городскими кознодеями моря.
Но сейчас вдруг захотелось Мечеславу Дружине понять, кто он был, великий князь Киевский. Каким он был. Раньше все князья казались великими полубогами уже по княжьему имени – но вот княгиня Ольга, не говоря уж про её младшего сына – тоже ведь княжьего роду.
Игорь был бесстрашен. Ничто не могло его устрашить, ничто не могло заставить отказаться от задуманного – ни дневная ночь, ни горящие волны. Сын вождя Ижеслава спрашивал себя и понимал: невзирая ни на какое посвящение – испугался бы. Да что уж – вятича даже болотницы с топляками, по чести сказать, страшили, не то что повернувшийся черным ликом Даждьбог!
И ещё Сын Сокола был упорен. Он не знал не только страха – слово «невозможно», слово «поражение» тоже были ему неведомы – до самой гибели. Великий князь не насытился тем, что отшвырнул печенегов от своих рубежей – только победа и клятвы верности печенежских темников, только русский стяг над древними стенами Тьмутаракани заставили Сына Сокола вложить в ножны тяжелый меч. И в походе на греков – не успокоился на том, что сумел большую часть русской рати вывести из рассевшегося посредь Русского моря огненного пекла.