…«Сострадание есть наибольшая помеха к установлению истины; достаточно добросовестности. Истина, установленная с холодным рассудком, не менее истинна и полезна, нежели вскрытая с кровью сердца и страданием души».
Альберт Майнц, «Психология пытки», том первый, «Victimologia»…
– Я могу вернуть его, – сказал Курт негромко. – Если сию же секунду, Отто, прямо сейчас, не сходя с места, я услышу то, что хочу – я позову его обратно, и он выведет тебя из этого подвала.
…«Жалость к своему положению и сострадание – вот первое, что тщится пробудить в дознавателе испытуемый; и пусть это не принесет ожидаемого им оправдания, сие побуждает его крепиться в молчании, надеясь на избавление».
Альберт Майнц, там же…
– Мне просто нечего вам сказать, – чуть слышно отозвался Рицлер, не поднимая головы. – Я просто не знаю, что вам нужно.
…«Дознаватель, имеющий подлинное сострадание к испытуемому, обязан обнаруживать безучастие и равнодушие, дабы не давать оному ложной надежды и не споспешествовать излишнему продлению пытки»…
– Я… Вы совершаете ошибку.
…«Однако же дознаватель обязан определить душевный склад испытуемого, к немногим из коих применимо именно проявленное внешне соболезнование, и здесь следует быть осмотрительным, дабы не ошибиться в своем суждении»…
– Вы ошибаетесь. Вы не можете это всерьез, я…
– Отто, – оборвал он, отбросив сомнения и колебания, словно сковывающую тело тяжелую одежду на тренировочном плацу – одним мысленным движением, сразу. – Оглянись. Оглянись, – повторил Курт, не отступая от бледного переписчика, оставаясь в шаге от него. – Ты видишь, где ты? Видишь, что и кто вокруг тебя? Это значит – все серьезно. Это не уловка, не запугивание, это факт: сейчас я либо услышу ответ на свой вопрос, либо мы проведем здесь некоторое время, узнавая назначение большинства из этих предметов.
– Не надо, – совершенно по-детски просто произнес тот. – Не делайте этого.
– У меня все тот же, один-единственный вопрос, Отто. Отвечая на него, ты запинался, прятал глаза и нервничал более обычного, что значит – лгал. Вопрос простой: о чем ты умолчал, рассказывая о книгах, интересующих Филиппа Шлага? Какую из них ты не назвал?.. Ты вздрогнул, – заметил он по-прежнему негромко. – Ты слишком устал, чтобы успешно притворяться, к тому же – и без того у тебя это выходит скверно. Итак, мой вопрос что-то задел в тебе. Я это знаю. Понимаешь меня, Отто? Я знаю, что тебе что-то известно, и значит, не успокоюсь, пока не узнаю также, что именно.
Переписчик стоял молча, бегая глазами по стенам, избегая смотреть в сторону неподвижного, словно каменная статуя, исполнителя; Курт вздохнул.
– Сейчас я должен тебе сказать, что даю последний шанс признаться voluntarie et non ex necessitate [98] . Таковы правила. Но это не совсем так; возможность сознаться у тебя есть в любое мгновение, начиная с этого. Понимаешь меня?
– Мне не в чем, я ничего не…
– Стоп, стоп, – оборвал Курт подчеркнуто благожелательно. – Хочу сразу же заметить: правила, Отто, те же, что и при нашей первой беседе, все те же два правила. Не говорить, что ты ничего не сделал и ни в чем не виноват, а также – не молчать и не лгать мне. Запомни их, и больше не будем к этому возвращаться.
– Но тогда… что же мне говорить, если…
– Правду, – мягко подсказал он, – только правду. И, как я уже сказал, эта возможность сохраняется на протяжении всей нашей предстоящей беседы. Ты можешь сказать мне все прямо сейчас. Или – когда мы начнем, и ты поймешь, что молчание тебе не по силам. Ты можешь отвечать – этот один вопрос я буду задавать тебе сегодня еще не раз и не два. Ты можешь перебить меня, чтобы сознаться. Если сейчас я снова не услышу того, что хочу, помни: каждый миг, проведенный тобою здесь, каждый твой крик и каждая капля крови – в этом только твоя воля. Только от тебя зависит, когда дверь распахнется, чтобы дать тебе покинуть эту комнату. Итак, Отто, в последний раз я просто спрашиваю: о чем ты не рассказал мне?
Тишина повисла надолго, и было слышно, как скрипит пером Ланц за спиной – звук был будничный, простой, неуместный и словно издевательский, и он не удивился, заметив, как взгляд переписчика сместился с исполнителя на Дитриха, почти с ненавистью и вместе – страхом.
– Стало быть, – не дождавшись ответа, подытожил Курт, наконец, развернувшись к тяжелому столу у стены, – по-хорошему разрешить ситуацию не удастся; что ж. Это твой выбор.
Обеспамятевшего переписчика охрана волоком вытянула в коридор спустя несколько часов.
Курт сидел за столом недвижимо еще минуту, глядя на закрывшуюся дверь; от витавшего под низким потолком запаха раскаленного воздуха, пота и крови становилось дурно, но заставить себя подняться он никак не мог.
…«следует быть осмотрительным, дабы не ошибиться в своем суждении»…
Он рывком встал, расстегнув ворот куртки, и прошагал к бочке с водой у противоположной стены. Исполнитель деловито пристраивал орудия своего труда, на молчащих дознавателей не обращая внимания и не произнося ни слова; Курт был убежден, что и говоримое обвиняемыми в этом зале он вряд ли слушал и запоминал…
Зачерпнув из бочки воды, он плеснул на себя, с усилием проведя ладонью по мокрому лицу. Вода пахла гарью и плесенью.
…«следует быть осмотрительным, дабы не ошибиться в своем суждении»…
– Первый допрос, верно?
Того, как Ланц остановился за спиной, он даже не услышал; не оборачиваясь, Курт кивнул, закрыв глаза и слизнув горьковатую воду с губ.
– Для первого раза ты хорошо держался.
– Нет, Дитрих, – возразил он с невеселой усмешкой, следя за исполнителем, все так же молча устранившимся подальше, давая следователям возможность обсудить то, что его ушей не касалось. – Нет. Это он хорошо держался.
– Н-да… Не ожидал от такого заморыша.
…«следует быть осмотрительным»…
– В Шонгау, в Баварии, – произнес Курт медленно, глядя в темную воду в бочке, – один «общественный палач» изобличал ведьм методом прокалывания. Это было, разумеется, задолго до больших перемен в Конгрегации… Так вот, однажды, когда он не смог отыскать «клейма дьявола» на одной из женщин, он заявил, что «с его точки зрения она выглядит как ведьма». Можно и не говорить, что она, в конце концов, созналась…
– Это ты к чему? – уточнил Ланц; он вздохнул:
– С моей точки зрения, Отто Рицлер умалчивает о чем-то важном. Но может, ему попросту нечего мне сказать? И я впрямь ошибся?
Позади прозвучал вздох, и Ланц, подступивши, встал рядом, привалившись плечом к стене и глядя ему в лицо.
– Зачем спрашиваешь? Тебе интересно мое мнение, ты ему доверяешь? Оно что-то переменит? Или ты спрашиваешь себя?.. брось индульгировать, абориген, это делу не поможет.