– Влюбиться? Да. Вероятно, это и произошло, – согласился Курт спокойно. – Вероятно, именно потому все и протекало так тяжело; она лишь подлила масла в огонь. Воспламенила уже горящее. Подхлестнула лошадь в галопе. Однако дела это не меняет… Ну что, Густав, как ты себе это мыслишь – «всыпать плетей» родственнице герцога и князь-епископа?
– Вот ведь влипли, – пробормотал Ланц, опустившись на табурет у стола, и сбросил с ладони волокна ткани рядом с булавками. – Что теперь? Сажать в Друденхаус племянницу герцога?..
– Мы следователи Конгрегации, – отозвался Курт холодно, – разве нет? Если будет причина – и самого герцога тоже. Хоть Папу.
– Постой, – произнес сослуживец устало, – давай все выскажем до конца. Для того, чтобы все это имело успех, мало одних булавок и прочей шелухи. Для этого нужен человек, обладающий определенными способностями. Одаренный особыми силами. Ты… Гессе, ты понимаешь, что это значит?
– Да, – усмехнулся он криво. – Что кёльнский инквизитор спутался с малефичкой. Как же там было?.. «ведьмы производят бесчисленное множество любовных чар среди людей различнейших состояний, возбуждая любовь, доводя ее до любовного исступления и мешая им слушать доводы разума»… Не в бровь, а в глаз… Забавно, верно?
– Мне не до смеха, – перебил Ланц. – А если еще раз увижу тебя с «Malleus»’ом в руках – прибью на месте. Что же меня настораживает более всего, абориген, – это твое тихое поведение. Ты в порядке?
– Если тебя это успокоит, я могу чертыхнуться и швырнуть вон тот кувшин в стену, – откликнулся Курт безвыразительно, и тот поморщился. – Теперь к делу, Дитрих. Идти надо немедленно, пока ей не донесли, что Беренику Ханзен увели в Друденхаус.
– Кто? – хмуро уточнил Ланц.
– Ее горничная, Рената. Кстати сказать, ее надо вязать вместе с… – Курт впервые запнулся, поперхнувшись начальными звуками имени, впервые ощутил острый укол в душе, впервые болезненно стиснулось что-то в груди – что-то похожее на сердце. – Вместе с хозяйкой, – докончил он, отвернувшись от пристального взгляда Ланца, и поднялся; протянул руку к куртке, замерев на полдвижении, и выпрямился, разглаживая примявшийся рукав рубашки. – Убежден, горничная в курсе всех ее дел.
– Только ты с нами не пойдешь, абориген, – категорично предупредил тот. – Тебе там делать нечего.
– Боишься, сорвусь в неподходящий момент?
– Не знаю. Ты мне не нравишься; может быть, это всего лишь твой норов, а может, до тебя просто-напросто еще не дошло полностью все, что случилось… Не знаю, чего я боюсь и чего мне ждать, но к ней ты не пойдешь. Так или иначе – кто-то должен явиться с этой новостью к Керну раньше, чем мы запрем в клетку графиню фон Шёнборн.
– Как скажешь, – пожал плечами Курт, не оспорив его ни словом. – Если тебе так будет спокойнее. Я буду ждать в Друденхаусе.
Хозяйка, которую Курт попросил (почти велел) зашить снова порванный шов воротника, не посмела ни осведомиться об оплате своих услуг, ни справиться о судьбе своей племянницы, лишь смотрела снизу вверх, кивая на каждое слово, и нервно теребила полу платья. Попытка пробудить в себе жалость, согласно наставлениям Ланца, увенчалась крахом; однако примитивная бездушная справедливость по отношению к добрейшей матушке Хольц требовала того, чтобы ободряюще ей улыбнуться и как можно увереннее и мягче пообещать:
– Все будет хорошо.
Дожидаться результатов ее работы Курт не стал – вышел, в чем был, и шествовал по улицам Кёльна в одной рубашке, вызывая косые взгляды горожан, под уже привычный шепот за спиной. Внутри так и осталась пустота, неподвижная и ледяная, стылая, словно осенняя лужа, неуместная на этой майской весенней улице; лед звучал в голосе, когда докладывал о случившемся Керну, лед был во взгляде, когда смотрел ему в глаза, в душе, в сердце…
Керн выслушал его мрачно, косясь с подозрением, глядя так, что, не сдержавшись, Курт выбросил устало:
– И это дело заберете?
Тот все так же хмуро вздохнул, отвернувшись, и указал на дверь:
– Работай. Но если мне не понравится хоть что-то, Гессе… Ты понял меня?
– Значит, ваша вера в меня внезапно умерла? – усмехнулся он криво, и Керн нахмурился:
– Верю я, Гессе, только в Господа нашего Иисуса Христа. И скажу тебе откровенно то, что ты понимаешь и без меня. Перед этим сосунком из кураторской службы я был готов вывернуться, но не сдать тебя на растерзание – тебя или любого другого, служащего в моем подчинении – однако мы все прекрасно осознаем ситуацию. Она такова: твое прошлое будет висеть на тебе вечно. И твое настоящее вызывает настороженность. Тот факт, что я все-таки даю тебе шанс остаться в деле…
– Я понял, – оборвал Курт резко – слишком резко для разговора с начальствующим; тот вздохнул:
– Даже если оставить в стороне все, что было, и смотреть на то, что есть, – разбуди мозги, Гессе, и подумай сам: будь на твоем месте кто угодно, происходящее все равно выходит за рамки заурядных расследований. Мне следовало бы изолировать тебя, посадить под замок, пока не прибудет эксперт, имеющий способность определить, насколько ты сейчас адекватен, а я позволяю тебе определять это самостоятельно; что это, как не слепая вера? Посему, Гессе, не лезь мне в душу; моя вера тебе выражается в действиях, а не в искреннем уповании.
– Да, – отозвался он тихо; Керн был прав, тысячу раз прав, однако льда в душе лишь прибавилось. Априорная виновность, неприменимая к арестованным, оказалась вполне применима к следователю, и удивляться здесь было нечему…
– Да, Гессе, последнее, – окликнул его Керн уже на пороге, и он обернулся, остановившись. – Припомни, почему в свое время ты получил от Конгрегации жизнь и относительную свободу. Кроме тебя, своей очереди к веревке дожидались еще несколько таких же, как ты. Ты думал о том, почему выбрали только тебя?
– Потому что поддавался дрессировке? – предположил Курт безвыразительно; обер-инквизитор кивнул:
– Именно; и не ерничай. Потому что оказался слишком толковым. Оставим в стороне размышления о христианском милосердии и довольно циничном подходе к твоей жизни, вспомним только это. Тебя взяли за ум и способность делать выводы.
– Я помню, – снова оборвал Курт. – К чему вы это?
– Я надеюсь, что ты сможешь за собою уследить. Что ты сумеешь просчитать собственные эмоции и не позволишь себе скатиться. Specta [123] , Гессе… Я буду следить за тобой – как бы ни звучало это – для твоего же блага; и расследование передам другому, если вдруг что-то пойдет не так. Но я хочу, чтобы, помня все сказанное, ты не постыдился сам попросить об освобождении тебя от этого дознания, если почувствуешь, что не справляешься. Вопреки твоему обо мне суждению, я не бесчувственный старый пень и способен понять, что все происходящее для тебя – испытание довольно нешуточное. Не хочу ставить тебя на грань, где ты можешь не удержаться. Понял меня?